Он и правда сидит над учебниками, с обмотанной полотенцем головой. Не встает из-за стола, даже когда старая служанка накрывает все к кофепитию, нехотя отвечает на вопросы. Людвиг, впрочем, видит: глаза племянника почти недвижны, страницы он перелистывает редко. Врет. Прячется. Это раздражает. И это опасная искра для всего того, что по-прежнему бушует у Людвига внутри. Но за спиной появляется Безымянная, опускает на плечи легкие ладони, шепчет, касаясь губами уха:
– Иди сядь.
И он идет. Садится молча, придвигает к племяннику чашку и блюдо пирожных, которые заказал из лавки еще утром.
– Ну вы, герр ледяной профессор, очнитесь. – Шутит неловко, сам смеется, но спустя несколько секунд видит слабую улыбку и у Карла на губах. Тот поднимает растрепанную голову. – Как прошел твой день?
Карл шарит глазами вокруг, спохватывается и, взяв чистый учебный лист, выводит ответ там. Мол, нормально, долго спал, занимался так, что голова раскалывается, но вечером хотел бы прогуляться. Можно?
Разрешения он спрашивает всегда. Ему восемнадцать, до совершеннолетия целых шесть лет, видно, что его это тяготит, но правила незыблемы. Уходишь? Спроси. И неважно, что на девять из десяти просьб ответ – щедрое «да».
– Конечно. – Людвиг кивает, смотрит на пирожные… в горле ком. Карл, уже жуя корзинку с кремовыми цветами, перехватывает взгляд, быстро пишет:
«Очень вкусные».
– Знаю… – отзывается Людвиг почти сквозь зубы. Карл отпивает кофе. – Они все твои. И можешь даже угостить фрау Шнапс.
Карл снова улыбается, качает головой с легким упреком. Ему не очень нравится кличка, которую Людвиг закрепил за пожилой служанкой Барбарой, единственной, кто приноровился к его чудачествам в полной мере: выучил все нелюбимые блюда, научился правильно мыть полы и уворачиваться от пускаемых в голову вещей. Возможно, нежность к шнапсу и делает ее таким стоиком, но она неплохо это скрывает.
Людвиг уже почти допивает кофе, когда Карл, кинув на него опасливый взгляд, снова тянет к себе лист и что-то пишет. Подавшись ближе и наклонившись, Людвиг читает:
«Тебя хорошо приняла публика? Много заработал??»
О… ожидаемо. Безымянная, все это время стоявшая у окна, леденит предостерегающим взглядом. Но на губах уже сама появляется кривая, не слишком добрая улыбка.
– Не стоит ли тебе пойти в коммерцию, мой мальчик?
Карл морщится сразу от двух вещей: во-первых, оттого, что его почти прямо назвали торгашом, а во-вторых, от обращения. «Мой мальчик». Его то ли смущает, то ли пугает это еще с детства, больше – только «сынок». Людвиг видит, но мало что может поделать: привычка. В конце концов, девять лет опеки; в конце концов, они вполне ладят. Никто из учеников против таких обращений не возражал, а здесь еще родная кровь. Безымянная подходит со строгим видом, становится за спинкой стула, руки ее снова ложатся на плечи. Это почти успокаивает.
– Триста дукатов прибыли, – примирительно отзывается Людвиг, чтобы не нагнетать. – Понимаю, так себе, но скажи спасибо, что мы вообще покрыли расходы на печать нот и афиш, на всякое прочее…
Карл поджимает губы, пишет:
«Неблагодарное занятие все-таки эта твоя музыка».
Спасибо хоть, не «бесполезная», как он порой говорил раньше. И все-таки Людвиг не справляется с собой: выдергивает лист из его пальцев и сминает, резко встает. Безымянной приходится отпрянуть. Она хватает его за локоть, шепчет: «Тихо», едва уловимо тянет к себе. Карл тоже напрягается: как-то весь сжимается, откидывается на стуле – и отводит глаза. Смешно… в суде он пару раз приврал по наущению матери, но на деле за годы опеки Людвиг его не бил. Не считать же пару шутливых тумаков и ударов по спине, чтоб не сутулился? Правда, раза три хлестнул по пальцам, когда еще надеялся сделать нормальным пианистом… но быстро одумался, вспомнил, как это болезненно и обидно.
– Расслабься, – просит Людвиг, испуганный скорее этим зрелищем загнанной покорности, чем собственной вспышкой. Безымянная умиротворяюще прижимается виском к его плечу. – Нет, правда, я не сержусь, просто…
– С тобой что-то не так, – удается прочесть по губам Карла, как и следующее, уже не испуганное, а скорее сочувственное: – Тебя обидели?
– Нет, нет. – Людвиг освобождает локоть и обходит стол, сместив взгляд на пирожные: в лицо племяннику смотреть не получается. Зато пришло незыблемое решение. – Все хорошо. Правда. – Он глубоко вздыхает. – Так, меня, скорее всего, не будет весь вечер. Гуляй вдоволь, но ложись, пожалуйста, пораньше, скоро на учебу.
Карл что-то спрашивает, но это неважно. Людвиг разворачивается и, стараясь держаться попрямее, идет в прихожую. Косо надевает цилиндр, накидывает зеленый сюртук – все еще вполне представительный. Служанка, выглянув с кухни, мотает седыми буклями, выбившимися из-под чепца, бубнит – возможно, что уже поздно. Она правда заботлива, пусть и глуповата: забывает периодически, что у нее глухой хозяин. Кивнув непонятно на что и более не удостоив ее вниманием, Людвиг начинает спускаться по лестнице.
Он не просто сбегает из осточертевшего дома и не просто не хочет ссориться с Карлом. Он точно знает, куда несут его ноги, он смирился и идет – опять стремительно, подавшись корпусом вперед и глядя скорее вверх, чем под ноги. С каждой минутой он ускоряет шаг – он всегда делал так, если предстояло пройти большое расстояние, еще в детстве. Сначала мечтал взлететь, потом представлял себя рыбой, преодолевающей течение. Представляет и теперь. Ноги приводят его верно. Но умом он заранее знал: зря.
Понурый и задохнувшийся, он стоит на знакомом крыльце. Дом темный и пустой, золотой лев потускнел, став почти черным. Дверь заперта, и не слышно – вернее, не ощущается – никакой музыки. И пирожных там тоже давно не подают, от этого-то и тошно видеть их где-либо еще.
Антонио Сальери, тот, с кем Людвиг непременно отпраздновал бы триумф, несколько месяцев заперт в доме для умалишенных. Его дочери разъехались по друзьям и родне, а о самом о нем расползаются слухи, при мысли о которых кулаки опять сжимаются в бессильном гневе. Шваль, какая же шваль правит миром, вывалявшись во лжи. Даже среди музыкантов, любимых Людвиговых скрипачей, дирижеров и пианистов, эта шваль завелась. Со швалью противно работать, говорить, даже дышать одним воздухом. Шваль была сегодня и на концерте, взять того белокурого… он еще накануне, перед репетицией, читал одну из тех статей и выражал соседу по виолончели полное одобрение.
– Людвиг, – тревожно, тоскливо доносит ветер.
Он на верхней ступени крыльца, Безымянная возникает на нижней – и любовь ее глядит из зачарованных озер. Людвиг молчит, пытаясь сглотнуть горечь: вдруг кажется, что он снова юн и одинок, вот только все, что благодаря Сальери пошло хорошо, пойдет совсем не так. Откуда иллюзия? Из какой ветки реальности? Он передергивает плечами, поднимает ворот. Она протягивает руку.
– Ты зря затеял это. Идем домой.
– Нет. – Он качает головой. – Нет, не хочу, не могу, я…
– Тебе лучше быть сегодня дома, – повторяет она, и он все-таки немного срывается и на нее тоже, повышает голос:
– Позволь, пожалуйста, мне самому решить, где быть!
В эту минуту он остро понимает, как именно должен провести вечер. Он добьется этого любой ценой, иначе… не успеет. Он спускается на ступеньку. Берет руки Безымянной в свои, подносит к губам. Этих слов он не произносил много лет, зарекся, потому что они равнозначны отвратительному «Я люблю тебя за колдовство». Но сейчас иначе никак, и он шепчет:
– Пожалуйста, помоги мне. Ты можешь. И это точно никому не повредит.
Пояснять не надо. Она знает, потому долго медлит, прежде чем выдохнуть:
– Тебе будет очень больно.
Он сжимает ее руки крепче.
– А куда больнее?
Сдавшись, она неохотно кивает. Они идут со Шпигельгассе в сторону, противоположную центру города, не оглядываясь. Вскоре уже не идут – бегут, летят, как в год оккупации, летят над улицами, словно никем не видимые под звездным небом. Может, так и есть, а может, видим один Людвиг, несущийся как сумасшедший.
Майский ветер больше не удерживает его, наоборот – толкает. В нем разлиты шелест листвы, звон небес и гомон жизни. Это все слышно, но не удивляет, совсем. Сердце наполняется леденящей дрожью только в конце пути, только когда деревьев становится чуть больше, а дома блекнут и сутулятся. Альзергрунд, далекий от нынешнего жилища Людвига. Бег-полет все продолжается, быстрый, неукротимый… Но разбивается он в мгновение. Ворожба рассеивается с резким рваным вздохом, стоит перед глазами появиться ей.
Башня Дураков, толстобрюхая, темная, пронзающая небо шпилем, глядит слепо, но насмешливо; на кончике громоотвода дрожат алые огни. Думал ли Людвиг, что вернется сюда? Думал, но представлял иное. Боялся сойти с ума, боялся оказаться прикованным где-нибудь цепью, боялся стать жертвой мрачных опытов. Боялся многого, будучи весьма себялюбивым, трясясь за свою тогда еще новую, казавшуюся очень ценной шкуру. Думал ли он, что приведет его – уже седого – не узничество?
В кошмарнейших снах Людвиг не мог вообразить, что свет его взрослой жизни будет оканчивать дни в месте столь чудовищном. Богадельня напоминает крепость какого-нибудь Мрачного Властителя, одни только огни, кружащие над громоотводом, наводят ужас. Людвиг ломился сюда со дня, как наемный мерзавец-секретарь Шиндлер – почетный пожиратель сплетен – принес свежее известие: «Представляете, Сальери пытался себя убить! Наверное, совесть заела, понял, сколько занимает чужого места». Недалекий малый, преклоняющийся перед Людвигом и готовый ради него втоптать в грязь весь свет, кудахтал от восторга. Он невероятно изумился, когда пришлось уворачиваться от ножа для бумаг, разумно удрал, но Людвиг еще долго орал в пустоту: «Заткнитесь! Заткнитесь немедленно!» Фантомы вторили на разные голоса, но свое: «Не успел! Вот и все!» Казалось, они правы: Людвига упорно не принимали невзирая на статус, хотя он заявлялся каждую неделю. Но сегодня – в день Девятой, в день Мессы – что-то подсказало ему, что он добьется своего.