Письма к Безымянной — страница 99 из 102

Слоны не ныряют за жемчугом, нет. Да и карпам не достать его с морского дна. Людвиг глубоко вздыхает, откидывается на спинку и думает, нескончаемо думает, пытаясь понять, почему в своем не таком-то и внушительном возрасте чувствует себя безнадежно старым, готовым развалиться. Правда ведь, готов. Порой кажется, хватит удара, толчка, просто резкого оклика, который останется не услышанным, – и по телу поползут трещины. С чего? Он полон сил. Настолько, насколько может быть человек, терзаемый парой болезней, человек, уставший от трясучки мира, человек, потерявший полсемьи, учителя, возлюбленную… возлюбленную.

Очнувшись, Людвиг вглядывается. Мали, красивая Мали, залитая ненастным дневным светом, играет одна, Карл куда-то делся, когда успел? Опережая вопрос, теплая рука ложится на плечо. Людвиг вздрагивает, и племянник осторожно присаживается на подлокотник. Волосы его блестят так же мягко, как у Мали, горят румянцем щеки.

– Нравится? – говорит он членораздельно, но, скорее всего, очень тихо. У него мирный, полный задумчивой нежности вид.

– Да, – просто отзывается Людвиг, потирая глаза и снова обращая их на Амалию. – Да, нравится, из этого может что-то выйти.

– Из вальсовой музыки? – Карл оживляется. – Да, это точно, она…

– Может, ты женишься на ней? – обрывает Людвиг, судя по всему, достаточно глухо, чтобы Амалия не обернулась. – Будет… – Он осекается. – Что?

Карл смотрит в замешательстве, не говоря ни слова, враз помрачнев. Кусает губу, глубоко вздыхает, оправляет ворот – и встает. Похоже, на языке у него не один ответ, но он сдерживается, мучительно сдерживается, даже сжимает губы. Ничего не скажет при своей очаровательной партнерше. Ничем не нарушит ее покоя.

– Карл, – окликает Людвиг. Ему непонятна такая перемена. – Карл, она ведь весьма недурна, а если станет больше общаться с нами, поедет в столицу…

Карл морщится и вспыхивает румянцем сильнее. Молчит, упрямо молчит.

– Оставь эти гримасы, – шутливо хмурится Людвиг. – Этот дом и она тебя буквально воскрешают, я же вижу. И ей на пользу общение с тобой.

– Общение, – странно артикулируя, повторяет Карл. Глаза его сужаются.

– А как еще это назвать, если не… – Людвиг осекается: Карл приподнимает руку в запрещающем жесте. – Да что такое? Я же любя! Тебе уже двадцать. И после всех твоих выходок тебе вообще-то куда безопаснее и полезнее будет…



– Я мечтаю о другом, – тихо напоминает он. – И я справлюсь.

– Не к черту ли такие мечты? – Людвиг догадывается, чем это встретят, но терпел слишком долго и теперь говорит, упрямо говорит, не отводя взгляда. Спешит уверить: – Нет, нет, все в силе! Я не отговариваю, но все же хочу, чтобы ты еще подумал, пока можешь.

– Я подумал, – отрезает Карл. Лицо его еще немного холодеет. – Погоди… мы что, поэтому не уезжаем так долго? Ты планировал задержаться всего на пару недель. Ты даешь мне… думать?

– Нет, что ты! – спохватывается Людвиг, но читает в глазах знакомое, злое «лжец». – Мы уедем, как только кончатся дожди и ты начнешь нормально спать. Ну а я уж как-нибудь с собой…

– Славно, – чеканит Карл. – Кошмаров нет уже две недели. А дождь не помеха.

– Послушай. – Кажется, будто внутри что-то падает. По спине бежит озноб.

– Послушай ты, великий глухой! – обрывает Карл. Он по-настоящему начинает злиться, наверное тоже повышает голос. – Уймись! Смирись! Не нужно использовать дружбу и нежность как… – Тут Амалия резко оборачивается. – Что? Что, Мали?

О нет.

Она качает головой, сидя прямо и недвижно, все так же залитая сероватым солнцем. По губам ее, скорее всего, читается: «Ничего», но глаза, темные, печальные, говорят иное, и чувство это прекрасно Людвигу знакомо. Неужели? Амалия встает, глубоко вздыхает, расправляет плечи, точно что-то с них скидывая… и, порывисто подбежав к Карлу, просто целует его в щеку, а потом вылетает за дверь, не дав себя удержать. Карл медлит секунду, две, а потом, бросив на Людвига яростный взгляд и что-то прошипев – кажется, «Ты вечно все портишь!» – убегает за ней.

Людвиг остается один. Медленно встает, подходит к роялю, дрожащими руками касается его клавиш раз, другой. «Великий глухой». Аккорды быстрые и рваные, набегают один на другой, как волны. А дрожь все сильнее. Как и тошнота.

«Тонешь, тонешь! – торжествуют фантомы. – Но других тебе не утопить!»

Хочется бить по ни в чем не повинному инструменту кулаками, хочется выть в такт его стонам, но получается только играть, играть, играть какой-то безумный мотив. Не вальс, но проклятье, хотя аккорды и вполне четко бьются на квадраты. Не вальс, а стон, хотя это и мажор. Не вальс, а покаяние – ведь танцевать некому.

Но Диабелли был бы доволен.



Родная, сердечная, я не знаю, кто говорил в гостиной за меня. Бедная Мали, бедный Карл, как предосудительно я себя повел! Может ли быть что-то хуже столь грубых попыток набросить на шею веревку? Набросить чужими руками, хрупкими руками девушки? Но мне ни к чему лгать: в тот миг опять казалось, что хороши любые средства, что мне нравится эта картина – две фигурки за инструментом, воздух, полный невидимой музыки, светлый дом. Не отдавая себе отчета, я представил Карла в иных обстоятельствах, в грязном окопе. Не понимая того, я вообразил его штурмующим чьи-то бастионы. А дальше просто, просто: я увидел, как он ставит кого-то к стенке, как поднимает оружие, глядя холодно и насмешливо… нет, нет! Музыка. Музыка, пусть будут музыка и флирт, пусть будут поздняя осень и холодное небо. Я цеплялся за это. Амалия и Карл знали друг друга пару месяцев, но меня это не волновало.

Я даже не попросил прощения, родная, но это было бы и бессмысленно: я… не знаю как, за что. «Прости, Мали, что вселяю в тебя ложные надежды»? «Прости, Карл, что я готов сам подтолкнуть тебя к чему-нибудь, лишь бы дошло до зачатия и свадьбы»? «Прости, Нико, пусть наши дети побудут ниткой и иголкой в рваном полотне семьи»? О боже… Нико! Нико видел, как Мали убегает. Благо она хотя бы не плакала, только глаза и щеки ее горели, так он мне сказал. Сказал, а потом заявил, что будет ужинать один, в кабинете, впервые за наше пребывание здесь. Мы всегда ели вместе и потом еще засиживались допоздна; он приходил ко мне хоть ненадолго, даже если я был не в настроении. Он волновался обо мне, пытался из чего-то вытянуть, но… не сегодня. Не сегодня. И я знаю, что заслужил это. Как же я зол. И как же жаль, что за мной вечно остаются лишь руины.



Мали за роялем одна, сутулая и грустная. Пальцы беспокойно бегают по клавишам, извлекая тонкие сыпучие звуки; Людвиг не слышит их, но опять чувствует в воздухе – будто тихий плач. Когда он застывает неловко на пороге, девушка оборачивается, и темные глаза ее расширяются от испуга. А потом она краснеет.

– Сиди, – просит Людвиг, видя, что она порывается вскочить и умчаться. – Сиди, прошу, я не обижу тебя, просто… – Она замирает, но глядит так же жалобно. – Не хочется, чтобы ты меня боялась. Ты кажешься мне очень славной, ну а Карл, он… Карл дурак. Уверен, когда он спохватится, будет поздно, а ты будешь с кем-то очень счастлива.

Амалия теребит платье на коленях, некоторое время молчит, потом оглядывается: может, ищет бумагу, чтобы написать ответ. Не находит ничего, кроме нот, пера, впрочем, тоже нет, и виновато мотает головой.

– Ты можешь говорить, – предлагает Людвиг. – Что-то я разберу. Не все, но…

Губы ее шевелятся.

– «Вы не плохой», – читает Людвиг и, не выдержав, усмехается. – «Не плохой»… Да? А я вот уже не уверен. Знала бы ты, кем я только не был, и другом, и предателем, и учеником, и бунтовщиком, и спасителем, и провидцем… и даже драконом.

Амалия шевелит губами снова, очень старается делать это членораздельно.

– «Я вижу», – читает Людвиг снова, кивает, но подойти не смеет. – Да-да, и это радует, не знаю почему, но радует, хотя сам я не вижу уже ничего, со зрением у меня, видимо, не лучше, чем со слухом. А еще я опустел. – Он медлит. – Совсем опустел, раз не могу даже вальс тебе написать, хотя твой отец намекнул… – Он осекается, машет рукой. – Забудь. Ты не обрадовалась бы моему вальсу.

– Обрадовалась бы, – возражает она решительно, но продолжение ужасно. – Просто вальсы пишут счастливые.

– Думаешь? – Людвиг потирает веки. Мало кто из его знакомых, кроме безмятежного, полного жизни Диабелли, приобщался к вальсам. – Может, ты и права. Может, в этом и проблема. А может, не счастливые, а… добрые? Тогда прости тем более.

– Не за что извиняться! – выпаливает Амалия и все-таки встает, шурша платьем. Опускает руку на клавиши, словно гладя их. – Карла спасли…

– Не спас, а довел, – уверяет Людвиг мрачно. Амалия молчит. – Если это он тебе сказал, то врет, хитрит, подлизывается. Он к этому иногда склонен, он не так хорош, как кажется, так что правда, не огорчайся, что у вас… – он медлит, ища тактичные слова, – что он мечтает, понимаешь ли, о другом. Это пока. Это пройдет.

Амалия кивает, но не поднимает глаз.

– А кого вы любите? – читается вдруг по ее губам.

– Уже никого, наверное, – откликается Людвиг и сам удивляется тому, что сказал это так бесхитростно.

– Каменное сердце. – Лицо Амалии не разочарованное, не злое – жалостливое.

– Да, да, на болотах я еще не был, – отшучивается Людвиг, хотя в груди все перекручивает.

– Сходите, – советует она. Людвиг машинально кидает взгляд за окно и видит там тяжелый темный ливень. Грозы нет, но дождь уже неделю льет бесконечно.

– Схожу, – обещает он, хочет добавить что-нибудь или подойти и просто поцеловать ей руку в благодарность за чудаковатую беседу, но не успевает: боковым зрением видит открывшуюся дверь.

– Брат.

Появившийся на пороге Николаус тихо, с видом очень хмурым манит его к себе. Людвиг дарит Амалии только глубокий поклон и выходит.

Отчего-то он чувствует страх, такой настигал его разве что перед отцом и Гете, ни перед кем другим. Он даже смотреть на брата избегает, пока тот идет вперед – к лестнице, потом по ней, потом по коридору к кабинету. Зайдя, Людвиг осматривается, лишь бы отвлечься: привычно окидывает взглядом множество книг – все как одна с золочеными корешками, – и чучел, и заспиртованную змею в банке, и пару греческих бюстов на подоконнике. Королевство аптекарского мусора. Но мысль не забавляет. Нико садится за стол, Людвигу сесть не предлагает и, придвинув чистый лист, просто пишет, пишет быстро и остервенело, сильно-сильно давя на перо. Людвиг склоняется, уперев в столешницу ладони.