Письма к ближним — страница 13 из 36

Разговоры о том, что в народном сознании как бы «зашаталась земля», затмилась вера в неприкосновенность земельной собственности, напомнили мне один день в деревне, в маленькой, очень бедной помещичьей усадьбе.

Мы обедали в саду, в холодке развесистых лип; воздух напоен был медовым запахом, жужжали пчелы. Белые облака, как лебеди с выгнутою грудью, плыли по синему небу. Помню, что ели чудную ботвинью, но чуть не поссорились из-за одной газетной новости. Спорившие стороны – «дядя», старый отставной полковник, хороший сельский хозяин, и его племянник, молодой художник, десять лет не бывавший на родине и приехавший устроить свой родовой клочок земли. Художник совершенно без дурных намерений, просто «так», упомянул в начале обеда, что в Англии выделывают нынче новый химический хлеб и даже продают его в лавках. Старый помещик принял это почти как личное оскорбление. Он посмотрел на художника строго и с величайшею ядовитостью спросил: – Что же это будет такое, сей новоиспеченный хлеб? Не из той ли ржи, что на обухе молотят?

Художник смешался, сказал, что об этом пишут из Лондона в «Неделю», что это так называемый протеиновый хлеб, что он добывается прямо из воздуха, из воздушного азота. – Может быть, – сказал художник, – я что-нибудь спутал, не настаиваю на подробностях, но идея та, что теперь можно добывать хлеб помимо земледелия, прямо заводским путем. Подумайте, какой это переворот может произвести в человечестве! Это будет настоящее землетрясение!

– Тэ-эк-с, тэк-с… – с бесконечным презрением процедил «дядя». Не удостоивая серьезным возражением, он стал выпаливать свои милые словечки против англичан, против химиков, против газетчиков, которые напечатали такой вздор. – Этакие ослы! – (Несколько ложек ботвиньи.) – Вот болваны! – (Серебряная чарочка водки.) – Идиоты!

– Слушайте, дядя! – заявил художник. – Мне с вами сегодня невыгодно ссориться. Вы обещали мне повезти меня на мою пустошь. Ради Бога, не будемте откладывать поездку, иначе никогда не соберемся.

– Что ж? И пусть не соберемся. И пусть твоя земля пустует без аренды. Пусть ее травят мужики. Раз ты в десять лет один только раз собрался поглядеть на родовую землю, зачем тебе она? Ел бы себе в Питере протеиновый хлеб!

После обеда мы – младшее поколение – побежали к озеру, но с балкона раздался грозный окрик:

– Эй, ты! Протеиновый помещик! Чуть от стола – и с барышнями!

– А что? – спросил художник.

– А то, что надо в твое «имение» ехать. Где у тебя план-то?

– Я сейчас. Четверть часика!

Имение художника – «несчастных шестьдесят семь десятин» – занимало его куда меньше, чем свеженькие, почти незнакомые, застенчивые кузины, в светлых платьицах из сарпинки, меньше, чем этот чудный день и синее озеро в рамке леса, меньше, чем все это душистое приволье глухой усадьбы. Через полчаса мы поднялись к полковнику и застали его в кабинете над грудою пыльных, пожелтевших планов и карт. Он был нахмурен и, посасывая короткую трубочку, сплевывал в сторону совсем не по-барски.

– Ты говоришь про какой-то там идиотский хлеб, протеиновый или какой еще… Ты говоришь, что это произведет землетрясение в человечестве, а вот ты сюда загляни!

– Это что же такое?

– А это – владения наши, теперешние, с позволения сказать, владения рода Щелкиных.

На столе лежала большая карта, составленная и разрисованная, очевидно, самим «дядей». Он когда-то служил в генеральном штабе и знал межевое дело. Среди белого пространства, слегка тронутого ситуацией, были разбросаны самых причудливых форм пятна – зеленые, желтые, коричневые, голубые.

– Что же это все-таки?

– Да вот обломки после землетрясения. Все кусочки, пустоши, клинья, облоги.

– Ого, сколько их. Это называется, кажется, чересполосицей? – спросил я робко.

– Называйте прямо землетрясением. Все это жалкие развалины когда-то огромного, благоустроенного владения.

Понимаете, похоже на то, как будто эту землю или право собственности на нее какая-то подземная сила трясла и мяла, перебрасывала от одного хозяина к другому. Теперь это обломки, хлам, почти никуда не годный.

– Ну, дядя, – какой же это хлам? – заметил художник. – Тут в общем десятин, пожалуй, пятьсот наберется.

– Да. С протеиновой точки зрения, пожалуй. Но ты взгляни – ведь клинья-то разбросаны на пространстве чуть ли не тридцати верст! Если б ваш Исаакиевский собор рухнул – обломков вышли бы горы, а что с них толку?

– Понимаю вашу мысль…

– Как видно, плохо понимаешь. Ты говоришь о социальном землетрясении из-за какого-то химического хлеба. А я тебе говорю, что это землетрясение не произойдет, а давно происходит, и для большинства нас, помещиков и мужиков, уже произошло. Да-с, и ты этого не видишь своим художественным глазом. И все вы с протеиновым знанием своим – ни шиша, извини меня, не понимаете.

– То есть вы хотите сказать, что крайнее дробление земли, вот как у вас на плане, гибельно отражается на самой земле, что ли?

– А вот поедем в твое имение – дорогой потолкуем. – Аксютка! – крикнул дядя в открытое окно бабе с подоткнутым подолом. – Скажи Никешке, чтобы Горбача запрег. В желтую бричку. Да чтоб сена положил. Тут такой народ, что клока сена не достанешь.

Через полчаса задумчивый Горбач лениво катил нас по дороге к Вязу, большому погосту, от которого до Лубяниц – имения нашего друга – было рукой подать. Художник с умилением смотрел на милые ему с детства родные окрестности, которые он столько лет не видел, оторванный погоней за далеким счастьем. Дорога вилась лентой из Четвердяева (имения «дяди») на Струга по высокой горе, с которой разом открывались три небольших озера – синих и заснувших среди мелкого вереска и орешника. Под горою сквозь густые заросли прокладывалась река Великая, чтобы, пройдя заколы, гумна, бани и сады других дядей художника, тоже бедных помещиков, владельцев сельца Югова, влиться в большое озеро Острое, на много верст раскинувшееся со своими прелестными островами и заливами среди лесистых гор. Славный край! Глухой, но красивый, самобытный, с населением, местами страшно разоренным, но все еще деятельным и живучим. От старинных, теперь уже странных названий озер и рек: Черезцо, Дубовец, Веснеболог, Вяз и проч. – веет языческою древностью, настоящим коренным славянством, порода которого особенно у здешних раскольников местами чудесно сохранилась.

Мы въехали в густой сосновый бор на горе. В раннем детстве я глядел на этот синий поднимавшийся горою лес со страхом и уважением. В те времена там проживала Баба-Яга, Серый Волк, возивший Ивана-Царевича быстрее мотора, Змей Горыныч и другие важные особы. В этот синий лес под Иванов день ходили искать разрыв-траву, в дикий овраг, называвшийся «городком». Там нередко выкапывали старинные копья и бердыши. Теперь в прохладной тени здесь было тихо. Пахло смолой, боровиками и черникой.

– Скажите, Андрей Сергеевич, – прервал я задумчивое молчание полковника (он еще, видимо, не успел оправиться от ботвиньи и горячего спора), – что это такое «городок»? Он где-то в этом лесу.

– Городок? Да просто городище, – место, где был когда-то город. Вон там, за Великой, на Могильниках, другое городище. Тут проходила в течение многих веков литовская граница. С обеих сторон стояли заставы и городки, по обе стороны шли битвы. В Михеевском бору, в двух верстах отсюда, целый ряд курганов – все это могилы на местах сражений. Это вы в Петербурге думаете, что Россия еще не начала жить и только теперь заселяется. А если посчитать – хоть бы в нашем краю – сколько, судя по планам и прозваниям, исчезнувших деревень, поселков, монастырей, городков и торжищ, – окажется, что не одна цивилизация уже здесь погибла, смытая кровью. За лесом, видите, синеет – это гора Игуменья, там монастырь был когда-то. Теперь одни барсучьи норы. А в той стороне деревня – Стрельцы. Это с тех времен, когда тут стояли стрельцы московские.

– Правда ли, что наша прабабушка была крепостная из Стрельцов? – спросил художник.

– Правда. «Стрельцы» были наши, как и Сукино, Ольхимцево, Андрейково, Заборовье, Ежино. Вся половина Веснеболотчины, вся Острейщина, часть Хвоинщины и Вязовщины. Ведь это теперь только мы опрохвостились, сошли на нет, а в старину…

Полковник вздохнул многозначительно, а художник толкнул меня ногой. Я и сам догадывался, что последует дальше. В подобных случаях неизменно рассказывалась повесть о том, как в 1428 году, «при великом государе великом князе Олеге Рязанском» выехал из Золотой Орды мирза Уль-Соломир, как он принял крещение и взял за себя дочь великого князя Настасью и как отсюда пошел род Щелкиных-Рязанских. И как при царях московских Щелкины были жалованы за раны, кровь и увечья вотчинами по Заволочью, как они служили стольниками и боярами, как стояли воеводами в этом же краю и сколько их посечено в войнах со шведами, литвой и ливонцами. История длинная; откуда ее добыл Андрей Сергеевич – никто не знал, но он верил в нее, как в Символ Веры, и повторял всем и каждому при всяком сколько-нибудь благовидном предлоге. «Вот кто мы были в старые годы!» – прибавлял он всегда с глубокой грустью. Зная из бумаг и планов, что сто или двести лет назад такая-то деревня принадлежала Щелкиным, он до сих пор глядел на нее неспокойно, волновался ее запустением, поведением мужиков – до строгого подчас вмешательства в это поведение, оканчивавшегося иногда неприятностями у мирового судьи.

– Я тебе показывал на плане, как растрескались и раскрошились наши владения. То же самое, брат, и со всеми помещиками, и с крестьянством. Мужики здешние просто воют от чересполосицы, от невообразимого хаоса, в котором очутилась земля после освобождения. Так превосходно устроились, что все мешают друг другу, ни пройти, ни проехать – совершенно как среди развалин. Какого же тебе еще нужно «землетрясения»? Почва у нас целыми веками колеблется под земледельцем и стряхивает его с себя. Взять хоть бы твою Лубяницу: в чьих-чьих руках она не перебывала в течение этих ста лет! И купцы ею владели, и дворяне, и мещане, и мужики. Купят, срежут лесишко, снимут два-три посева, потом пустят под покосы. Расчищать лень, глядишь, земля заболотилась, запустовала. И продают ее за что придется.