Разговор о войне и мире
Расскажу вам разговор, который ничем не кончился. Это было недавно в маленьком кружке Анны Петровны. По случаю юбилея Плевны говорили о войне. Писатель из породы старых, уже вымирающих идеалистов говорил одушевленно о том, какое это благо – мир, о том, как быстро расцветают счастьем мирные страны – вроде Америки, Дании, Голландии, Норвегии и др. и как война обессиливает даже могучие народы. Писатель напоминал заветы великих вероучителей, мечты пророков и мудрецов. Он уверял, что самое божественное сознание, какое озаряло людей, благословляло мир. Войны ведут к огрубению нравов, к внутреннему рабству, к потере самого драгоценного состояния общественности – гражданской свободы. Если убийство есть первый и самый страшный грех, то и массовое убийство есть не более, как массовое преступление. Писатель говорил красноречиво; но его поддерживала из вежливости только хозяйка дома. Остальные слушали молча, рассматривая альбомы, попыхивали сигарами. Наконец смолк и оратор мира. Заговорил адвокат. Он заявил, что держится несколько иной точки зрения.
– Из присутствующих, – сказал он, – не все помнят последнюю войну. Молодая Россия совсем ее не помнит. Те, кому лет под сорок, – едва-едва припоминают что-нибудь. Ах, что это было за кипучее, славное время! Я не был на войне, я был в то время в старших классах гимназии, но превосходно помню, что я чувствовал тогда. Уверяю вас, что мучительная страсть – война. Те, кто не переживал этого, прямо-таки не в силах представить себе нравственного состояния общества во время войн. Это совсем особая психология. Напрасно думают, что воюют с врагом только армия или флот, – воюет сплошь вся страна, до единого человека, разве только кроме закоснелых эгоистов. Понимаете – вся страна охвачена каким-то пламенем, исключительным, каким-то тяжким, едва выносимым чувством – не ненависти и не страха, а желания победы. Эта страсть, я помню, мучила меня, 17-летнего юношу, как первая любовь, и впоследствии я не помню увлечений сильнее этого. Вы знаете, что по темпераменту я человек мирный, вовсе не вояка; сверх того, в гимназии я был крайний радикал и с презрением смотрел на военщину. Но когда подошли славянские события, восстания в Боснии и Герцеговине, я не знаю, что со мною сделалось. Я трепетно и жадно читал газетные телеграммы, я собирал среди товарищей пожертвования, вел агитацию о том, чтобы отказаться в пользу страдающих братьев от сладкого блюда, отказаться от ежегодного бала и пр. Я был редактором нашего ученического журнала, и уверяю вас, никогда не писал более пылких статей, чем тогда. Помню незабвенный день, когда мы узнали, что война объявлена. Мы были охвачены радостью неизреченной, мы кричали, хохотали и целовались. Ну, что-то будет? Ах, наконец!.. Из крайнего радикала или даже оставаясь им, я сделался сумасшедшим патриотом. На крышке моей конторки был наклеен портрет Скобелева, которого я обожал. Я со страстью чертил театры войны, следил за расположением войск и хватался с жадностью за все реляции. О, если бы с такой же страстью я когда-нибудь занялся любой наукой – нет сомнения, из меня вышел бы не адвокат, а великий ученый. Каждая неудача наша с турками была моею личной раной, каждая победа – личным торжеством. Помню, я чуть не обезумел, когда, повторяя урок Закона Божия о прощении врагам, я услышал, что Карс взят. Боже, какое блаженство, и как горячо, от всего сердца я молился в промежутках между сумасшедшими прыжками! А когда Плевна пала…
– Что же вы хотите этим сказать? – перебил писатель.
– Я хочу сказать, что воюют не армии, а народы, что война есть не какое-нибудь коммерческое или инженерное предприятие, решительно никого не волнующее, а некоторое всенародное потрясение, таинственное и глубокое… Я сам видел простых мужиков и рабочих, которые несли последние гроши на раненых. Я знал офицеров, которые просились в действующую армию, которых не могли удержать ни слезы матери, ни разлука с женой…
– Я тоже знал таких, что уехали и уже не вернулись.
– Да. Ехали на верную смерть и умирали. И пример их не только не останавливал, а как-то странно раздражал общество. Кричите сколько угодно, что война мерзость, что это грех и безумие, но народы этого не чувствуют и в своей массе не признают. Я знаю, некоторые офицеры вынесли отвращение к войне – например, Толстой в Севастопольскую кампанию или Всеволод Гаршин в 77-м году. Но зато сколько офицеров, наоборот, вынесли восхищение от войны! Я знавал одного героя, почти юношу, который со Скобелевым брал Геок-Тепе. Ему изувечило руку, сорвало челюсть, и два раза едва-едва его отстояли от смерти. Тем не менее он спал и бредил войною. Осыпанный милостями, он не мог выносить мира, стал грубить начальству, пускался в отважные экспедиции и пропал совсем. А мог бы сделать блестящую мирную карьеру. Война выдвигает отрицателей войны, но и ее защитников, ее пламенных поэтов. Кто знает, если бы Севастопольская кампания не окончилась нашим позором, если бы последняя война была сплошь удачна – те же Толстой и Гаршин, может быть, не то написали бы о войне. Подобно Пушкину и Лермонтову, воспитавшимся на победах 1812 года, может быть, и Толстой был бы сторонником войны. Не случись этого раннего разочарования, может быть, все писательство Толстого сложилось бы иначе. Заметьте, в кавказских рассказах у него еще нет определенного отвращения к войне…
– Ну как нет!
– Конечно же нет! Да и не могло быть, пока победа была на нашей стороне. И еще заметьте: простой народ относится к войне сочувственно. Поговорите со старыми солдатами, бывавшими в сражениях. Чего-чего не пришлось им перенести, а они все-таки считают, что делали настоящее, нужное, великое дело.
– Об этом трудно судить. Солдаты народ темный, да еще и неизвестно, что они думают про себя. Вам, барину, они скажут то, что принято говорить в этих случаях, – а может быть, между ними искренних отрицателей войны еще больше, чем среди образованных людей.
– Не думаю. У народа нет отдельных мнений, у него они общие. Что все думают, то и один, и наоборот.
– А сектанты?
– Их горсточка. Да и сектанты ведут себя молодцами во время войны. Даже евреи… Поверьте мне, война такая могучая страсть, такой неодолимый порыв, что увлекает всех. Война делает героев – изречение глубокое, но плохо понятное. Война не только выдвигает отдельных героев, но поднимает героизм в обществе, – может быть, в этом и заключается истинное назначение войны. Как после тифа организм крепнет, как пожар крови во время лихорадки сжигает легионы хищных микробов, так и война. Потрясая дух народный, обвевая его смертью и тем, что хуже смерти, – ужасом поражения – война пробуждает инстинкты, не имеющие в мирное время употребления, – чувства самоотверженности и жертвы за отечество. Обленившиеся вялые тела борьба делает упругими. Война делает нации рыцарственными, она возвращает в омещанившееся общество благородство. Кричат: мир, мир, – но не видят, что этот хваленый мир есть торжество трусости, и, как спелый хлеб, если нас не молотят внешние враги, мы гнием на корню и осыпаемся в грязь.
– Что означает ваше изящное сравнение? – иронически спросил писатель. – То ли, что нам скучно, что нас давно никто не молотит по головам?
– Вы хорошо понимаете, что я хочу сказать. И я говорю здесь не только свою мысль. Многие замечательные люди стояли за войну. За нее стояли у нас Пушкин, славянофилы, Достоевский, Владимир Соловьев. Если война делает героев, то долговременный мир делает трусов. Общества мирные становятся мелочными, скупыми, жадными; инстинкты борьбы, обращенные внутрь, до крайности обостряют общественную конкуренцию и зажигают бесшумную внутреннюю борьбу, bellum omnia contra omnes. Она изнурительнее внешних войн. Накопление богатств в такие эпохи становится общей страстью, душа общественности – сострадание, – падает, исчезает истинная гражданственность и живое чувство патриотизма. Как в древности у мирных финикийцев, у мирных народов быстро поднимается торговля и промышленность, но вместе с тем и крайняя обездоленность бедных классов. Истинные боги мира – Ваал и Мамона…
– Ну, уж вы слишком густо кладете краски, – заметил генерал. – Я военный человек, но не думаю, чтобы мир был такое зло.
– Да он и не зло, я этого вовсе не утверждаю, – возразил журналист. – Мир – великое благо, но лишь хорошо заслуженный, – мир, освежаемый войнами, проветриваемый бурею народного героизма. Мир же безбурный похож на стоячее болото – в нем непременно заводятся гниль и гады. Поглядите на Китай, к чему привели его столетия мира… И сравните эту дряхлую нацию каплунов с вечно воюющими тевтонами и англосаксами. Чей человеческий тип выше?
Овцы и волки
– Это зависит от того, что считать человечностью, – заявил писатель. – Если человека, homo sapiens, вы считаете чем-то вроде тигра, то, конечно, англичанин выше китайца. Но если истинный человек скорее похож на агнца – беру символ Христа, – то китаец, пожалуй, будет выше англичанина. Китайцы, впрочем, не совсем мирный народ, но возьмите бирманцев. Читали ли вы Фильдинга «Душа одного народа»? Эта книга есть и в русском переводе. Прочитайте, как поражают самих англичан-завоевателей непостижимые кротость и благородство этих язычников. Полюбуйтесь, какой нравственной высоты достигли эти мирные буддисты, – высоты прямо недосягаемой для нас.
– Фильдинг преувеличивает, – вставил кто-то.
– Позвольте-с, господа, – но мы ведь не бирманцы, – вскричал молодой капитан, до того молчавший. – Пусть они точь-в-точь такие, какими их описывает Фильдинг, сахарные и сусальные, и даже того лучше, но ведь мы не бирманцы. У нас порода другая, кровь, душа, темперамент – все другое.
– То есть какая же порода? Волчья, что ли, или кошачья?
– Хотя бы и кошачья. Арийцы – хищники и такими всегда были, и это дало им скипетр в человечестве. Не понимаю: зачем нам притворяться бирманцами, если мы европейцы? Зачем навязывать природе только один тип человека, более или менее придуманный, когда на самом деле их множество? Что за страсть, в самом деле, поправлять Создателя и разнообразие жизни сводить к нулю?
– Но вы, значит, отвергаете всякую нравственность, – опешенный, защищался писатель. – Если смотреть как вы, зоологически, то злодею нечего сдерживать свою дурную волю: знай себе, прирезывай ближних, только не попадайся.
– Что ж вы думаете. Неужели настоящие злодеи когда-нибудь удерживаются? Полноте. Никогда! Все люди на свете, и праведники, и грешные, живут, как требует их природа, и иначе жить не могут.
– Для чего же тогда христианство?
– А для того, чтобы кто родился способным спастись, помочь ему в этом. Величайшие учения – только формулы душ и отнюдь не изменяют последних. Вспомните про Страшный суд, про отделение овец от козлищ. Ясно, что само христианство предполагает по крайней мере две породы людей, а не одну. Пусть бирманцы развивают до тонкости свою душу, европейцы должны до той же тонкости развить свою. Это закон непреложный.
Тут спор отвлекся в сторону и запутался в диалектике. Писатель настаивал, что истина одна, закон жизни – один, и все люди должны стремиться, чтобы найти и осуществить их общий идеал. Его противники говорили, что истин много и все в своем роде истинно, и жизнь, и идеалы разнообразны до бесконечности. Мир – законен, но законна и война… Пусть азиаты стоят за мир, закон Европы – война.
– Для точности, позвольте заметить, что не все европейцы воинственны, – вмешался генерал. – Мы, славяне, кажется, порода мирная среди арийцев. Нас всегда теснили с тех пор, как свет стоит. Мы никогда не завоевывали мира, как греки или римляне. Мы не разрушали мировых империй, как германцы или монголы, не захватывали материков. Напротив, нас завоевывали готы, варяги, казары, литовцы, татары, немцы, турки…
– Даже турки? Это где же?
– Я говорю про славян вообще. Посмотришь иногда на этнографическую карту Европы – прямо стыд берет. Помилуйте, славяне когда-то занимали не только Восток, но и самое сердце Европы, от Рюгена до Венеции. Весь Балканский полуостров до Матапана был когда-то славянским. И этакое блистательное место не отстоять, не укрепиться, не создать великой империи! Соединись древние сербы, моравы, чехи, болгары, поляки, какое бы громадное вытянулось государство! И как было не взять Царьграда в те времена, когда горсть крестоносцев брала его голыми руками. Проморгали Византию, чудное, мировое положение среди материков, уступили гнилым грекам да азиатским кочевникам. Нет, несомненно, мы порода мирная, и может быть, даже чересчур…
– Однако западные славяне тысячу лет сопротивляются немцам и туркам, – заметила хозяйка.
– Хорошо сопротивление – все племена завоеваны, и половина их онемечена и отурчена. Не говорите уж лучше про наше сопротивление. Будь мы хищное племя, сопротивляться пришлось бы немцам и туркам. Вся Европа по Рейн и Альпы была бы славянская, а немцы были бы вкраплены в славянство, как теперь чехи в германский мир. Таяли бы в славянстве, как славяне теперь тают в немецкой стихии.
– Но нас-то, русских, кажется, нельзя упрекнуть в миролюбии. Вспомните, сколько царств мы повалили вокруг.
– Не бог весть сколько, и не ахти каких сильных. Смешно же говорить серьезно о Казани, Астрахани, Тевтонском ордене, Крыме. Напротив, при колоссальной величине России ее завоевания до очевидности показывают, что мы народ мирный. Будь немцев сто миллионов, они завоевали бы весь мир. Мы же в течение двухсот лет никак не могли покончить даже с одной несчастной Турцией. Вели с нею чуть не дюжину упорных войн, и не смогли даже освободить всех славян. До XX века тянется подлое насилие азиатов над нашими братьями… Все те ужасы, что проделывались башибузуками четверть века назад, проделаны и на этих днях, и с какою дьявольскою роскошью! Неужели немирный народ, немцы или англичане, потерпели бы все эти гнусности, если бы македонцы были германской крови? Посмотрите, какие эскадры посланы к Венесуэле – не из-за насилий, а только за неплатеж долгов немцам и англичанам. Вот это хищный тип, сразу узнаешь их – по горделивым позам, по реву их орудий.
– Ну, уж лучше быть мирным типом, и я рада за Россию, – сказала Анна Петровна.