– Вы, – пишет мне некто, – готовитесь к триумфам 2-го января, вы собираетесь праздновать 200-летие печати. А знаете ли, что над всей печатью давно уже висит грозный обвинительный акт, убийственный, почти неотразимый? Этот обвинительный акт – общее нескрываемое пренебрежение образованных людей к печати и оттенок презрения к самим журналистам. Все читают газеты, но и все бранят их. «Газеты лгут» – вот ужасное и, к несчастью, столь справедливое убеждение публики. Газеты клевещут, газеты издеваются над дорогими интересами общества. Газеты продажны, газеты часто скучны и глупы. Вы хотели бы свободы слова, но, к несчастию, свобода эта уже дана. Послушайте, что говорит один знаменитый государственный деятель: «Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность»… «Самые ничтожные люди, какой-нибудь бывший ростовщик, жид-фактор, газетный разносчик, участник банды червонных валетов, разорившийся содержатель рулетки – могут основать газету, привлечь талантливых сотрудников и пустить свое издание на рынок в качестве органа общественного мнения» («Московский сборник», стр. 63). Прочтите эту страшную статью о печати, как в ней много выхваченного прямо из жизни и глубоко справедливого! Значит, прежде чем праздновать юбилей, не худо бы вам, господа публицисты, подумать о своих грехах и так или иначе ответить на общественный приговор. Вы требуете свободы печати. Да заслужили ли вы ее? Убедили ли вы общество, что в руках ваших это будет рыцарский меч, а не нож разбойника? И пр., и пр.
Позвольте мне ответить на эти тяжелые укоры. Прежде всего – какой юбилей? О юбилее не может быть и речи, это недоразумение, это ошибка малой прессы. Мы не выслужили юбилея, и ни один сколько-нибудь серьезный писатель не подавал голоса за празднованье. В положении печати было бы прямо оскорбительно праздновать свою судьбу. Затем, вы изволите говорить, что над печатью нашей висит будто бы – в виде тучи презрения и недоверия – обвинительный акт со стороны родного общества. «Газеты лгут», клевещут, шантажируют, продаются…
Увы, это правда. Но ради Бога, будьте справедливы, вникните в дело. Среди газет есть же и такие, которые не лгут, не клевещут, не шантажируют, не продаются. Есть проходимцы издатели, но есть ведь и не проходимцы, и надо же отделять честных людей от подозрительных. Вы говорите – бывшие ростовщики, жиды-факторы, газетные разносчики, содержатели рулетки – все это будто бы издатели и редакторы. Я не знаю таких, никогда с подобными журналистами не имел дела и не встречался. Может быть, и есть такие, но скажите же по совести вы, представитель общества, предъявляющий печати столь строгое обвинение, кто виноват в этом жалком упадке печати, в опозорении ее в самых центральных тайниках ее? Откуда вошли в печать все эти ростовщики и червонные валеты, если не из недр самого же общества? И почему из тех же недр не вышли люди светлые и безупречные, которых руки не замарали бы знамени народного? Вы, благородно негодующие, почему же вы не шли в печать? И если у вас нет таланта, почему вы всем собором общественным не обеспечили печати таких условий, при которых в нее проникали бы только люди мудрые и достойные? Почему же общество не поработало над этим, не потрудилось хотя бы с тяжкими усилиями, чтобы создать в лице печати неприступную ни для чего низкого твердыню народного сознания? Вы говорите о жидах-факторах, о ростовщиках и т. п. Но я знаю примеры, когда издателями хотели быть ученые профессоры, заслуженные писатели, уважаемые общественные деятели, – хотели быть и не могли, тогда как г-да Раммы являлись хозяевами сразу дюжины изданий. Разве тот или иной подбор печати зависит от нее самой?
Печать, господа, – это вы сами, и она ничуть не хуже своего общества. Ничуть! «Газеты лгут», – ну а кто же не лжет у нас, если говорить правду, какая корпорация безукоризненна в этом, как и во всем остальном? Назовите мне, пожалуйста, бесстрашных деятелей, которые говорили бы одну правду в делах общественных, чей голос не смолкал бы именно тогда, когда он должен быть услышан? Таких очень немного, и говорят они – если это физически возможно – обыкновенно в печати же. Журналисты в общем народ, конечно, небезупречный, – но, например, адвокаты? Инженеры? Учителя? Врачи? Священники? Прошу указать мне звание, которое имело бы у нас незапятнанное имя. Если адвокат, то по гнусной привычке все на свете забрасывать грязью – это «прелюбодей слова», если инженер, то «кукуевец», если учитель, то «человек в футляре», если врач, то «коновал», если чиновник… Но уже самое слово «чиновник» сделалось нарицательным. Если все занятия до такой степени у нас заподозрены, то что же вы хотите от журналистов? Они не лучше всех и не хуже. Журналисты – дети тех же дворян, чиновников, инженеров, адвокатов, врачей и с молоком матери всосали в себя все те обвинительные пункты, которые вы предъявляете к ним одним. Я далек от того, чтобы защищать людей будто бы своего сословия: я уже писал (письмо XXXII), что не признаю такого сословия вовсе, что сколько-нибудь серьезные журналисты – те же граждане, только говорящие, в отличие от не умеющих говорить. Журналисты, как сословие, меня нисколько не интересуют: вовсе не они составляют печать. Печать есть эхо своего общества, и если общество не способно ничего сделать для печати, как только «фыркать» на нее (простите грубое слово), если оно не способно оживить свою печать и облагородить, то, право, такое общество не многого стоит. Полагаю, впрочем, что кроме обвинителей есть у печати и защитники ее, и не менее искренние.
Послушаешь обвинителей – можно подумать, что они читают самый последний сорт печати. Она ужасна, но совершенно невероятно, чтобы какая-нибудь дрянная газетка, издаваемая «жидом-фактором», «участником банды червонных валетов» и пр., могла когда-нибудь «стать в положение власти», «действовать на министров и правителей, на искусство и литературу». Министры и правители не читают этой дряни – как она может на них действовать? Лучшие наши художники и литераторы тоже, конечно, не читают шантажной прессы, как и вообще порядочные люди. Ясно, что вредное значение дурной печати преувеличено. Эта печать служит для подонков общества и из них не выходит, по крайней мере в нашей стране.
Темное наваждение
Я, конечно, вовсе не считаю естественным, что в печать проникают «ростовщики», «жиды-факторы», «червонные валеты», разные гешефтмахеры и аферисты. И мне, как вам, это явление кажется бедственным. Но какой же вывод из этого следует? Логический вывод тот, что с данным злом нужно бороться, нужно ставить печать в такие условия, в которые отбросы общества не отравляли бы ее. Но тут мы расходимся: вы, мой собеседник, по-видимому склонны, под предлогом, чтобы благородный орган – мозг – не орошался дурною кровью – покрепче сжать горло охраняемого субъекта. Я же думаю, что горло должно быть свободно, а против дурной крови должны быть направлены здоровые силы организма, вся его природа, которая есть лучший врач. Допустите на мгновение, что организм вылечен, что общество оздоровлено. Неужели вы думаете, что здоровое общество потерпело бы проходимцев в роли своих руководителей? Неужели все эти «ростовщики», «жиды-факторы», «содержатели рулетки» сами тотчас же не исчезнут, раз увидят себя в стихии, им чуждой?
«Газеты лгут». Но уже самое обвинение в этом показывает, что настоящая природа газет в том, чтобы говорить правду, и они в огромном большинстве случаев говорят ее. Банки иногда разоряют вкладчиков, но настоящая природа банков – сберегать их имущество. Печать данной страны есть своего рода государственный банк ее мысли, непрерывное накопление и обмен идей, возможные лишь при доверии к ним общества. Печать, как и торговля, основана на кредите. Вы помните из истории торговли, какой толчок ей дало появление векселей. Газета – тот же вексель: читатель непременно должен верить журналисту, и без этого основного условия, хотя бы тысячу раз нарушаемого (как бывает и с векселями), печать сейчас же исчезла бы. «Газеты лгут». Но если бы это было действительно так, какой же глупец стал бы их выписывать? На самом деле, на тысячу случаев лжи, вольной и невольной, вы в газете встретите сто тысяч случаев правды, и непрерывная в сто миллионов глаз проверка печати публикой заставляет последнюю увеличивать спрос на газеты, а не уменьшать. Возмутительны грехи печати, но инстинктивно вы сознаете еще большие заслуги ее. Газета сколько-нибудь серьезная все же дышит мыслью; вы чувствуете, что этот огромный бумажный лист с тысячами черных крючков, изображенных на нем, не бездушное нечто; подобно электрическому конденсатору, он насыщен какой-то энергией, сыплющей искры, – он насыщен мыслью и чувством некого интересного, выше вас стоящего существа – общества. Печать дает возможность материализоваться общественному сознанию, печатное слово есть как бы астральное тело нарождающегося нового огромного духа, которому все отдельные души подчинены. Этот дух отличается в значительной мере вездесущием и всеведением. Вы, как отдельное лицо, много видите и много знаете, но стоокое общество видит несравненно дальше и мыслит глубже. Газеты дают вам сведения со всех концов земли, делая вас гражданином Вселенной. Знать какой-нибудь предмет – значит несомненно переживать его, переживать самою нежной и глубокой стороной жизни – сознанием. Хорошо поставленная серьезная газета заставляет вас переживать не только свои личные события, но и драму всего человеческого рода, от Венесуэлы до Андижана, от голодных финнов до страдающих македонцев. Газета, управляемая просвещенными людьми, могущественно перерождает общество, расширяя мысль его более всех университетов, взятых вместе: ведь всякое приобретение науки завтра же сообщается печати. Газеты, как пчелы пыльцу цветов, разносят мысли и служат оплодотворению их, ибо последние должны скрещиваться, чтобы сознание дрожало жизнью и неиссякаемым творчеством. Напрасно мы полагаем, что мысль наша есть явление личное, что мы могли бы думать и без общества. Это большое заблуждение. Ребенок, вырастающий в одиночном заключении, вспомните Каспара Гаузера, становится идиотом; не будучи в состоянии приобрести членораздельную речь, он не вырабатывает и членораздельной мысли, сколько-нибудь последовательной, сознательной. Даже взрослые люди, слишком долго проведшие в каземате, отвыкают не только говорить, но и думать: по общему великому закону все остающееся без употребления отмирает. Печать для общества то же, что членораздельная речь для отдельного человека. Как душа личности образуется из непрерывного обмена впечатлений между ней и ближайшими к ней людьми, так и душа общества, высшее развитие умственное, дается обменом более широкого круга мнений, включающих в конце концов разум всего человечества. Печать, стало быть, не есть излишество, не есть роскошь в обществе: это орган сознания, без которого современное общество прямо не существовало бы.
Вы скажете, общество существовало до изобретения книгопечатания, до изобретения письмен. Да, но другого типа.
То были человеческие общества, где возможны были людоедство, рабство, жестокие пытки, кровавые казни, глубокая, прямо беспросветная тьма суеверия. Появление письмен вычеркивает людоедство; книги писанные уже объявляют войну рабству. Газеты гуманизируют общество до теперешнего его культурного уровня. Если бы существовала свободная печать в веке Нерона и Ивана IV, не было бы ужасов, связанных с этими именами. При свободной печати невозможны были бы ни инквизиция, ни феодальное право. У низших организмов нет сердца, у высших оно начинает биться, сначала несовершенное, как у насекомых. И в древности были органы общественного сознания – агора, форум, вечевая площадь, сходки и проч. Печать, упразднившая их, есть воистину сердце современного общества: она собирает в себе всю кровь общественной мысли и ежедневными толчками рассылает эту кровь по всей стране. Но сердце по природе своей есть самый свободный орган и самый чувствительный к стеснению.
Побольше доверия
Я сказал выше, что печать основана на доверии к писателям. Но чтобы печать была в состоянии оправдать доверие общества, она должна сообразоваться только с совестью своей и ни с чем больше. «Говорите только правду, одну лишь правду!» – напутствует обыкновенно председатель суда свидетелей, принимающих присягу. Журналист, т. е. всякий гражданин, всходящий на общественную кафедру, должен давать правдивое свидетельство о жизни, вполне правдивое. Но для этого он должен обладать тою же свободой речи, как свидетель на суде. Если бы существовала предварительная цензура для свидетельских показаний, во что обратился бы суд? Современное европейское общество потому и отличается богатырской силою, что действует как непрерывный суд, где и судьей, и ответчиком, и свидетелем является оно само. В обществах низшего типа, там и для судебных показаний существует цензура: напуганные граждане не решаются сказать правды, неприятной сильным мира, о многом умалчивают, многое искажают. Такова же и печать в подобных обществах. Свидетель недостоверный перед пристрастным судьей – печать здесь служит не для открытия истины, а очень часто для сокрытия ее. Она работает как полупарализованный мозг, поминутно изменяя обществу, лишая его вечной опоры в истине.
Не будемте говорить о грязной печати: язва, хотя бы глубокая, не характеризует всего тела. Если же говорить о серьезной и добросовестной журналистике, то она, несомненно, есть учреждение, восстановляющее правду. Это своего рода государственный контроль, рассеянный по всей стране, где чиновниками служит само читающее общество. Если важен контроль над государственными суммами, то неизмеримо важнее контроль над фактами, над настроением общества, над поведением общественных деятелей, над работою учреждений, недоступных глазу центральной власти. Печать – тысячеглазый Аргус, символ звездного неба, созерцающего землю. В здоровом обществе печать, как ясное сознание, могла бы быть земным промыслом общества, властью духовною, но благодетельною и для министров: последние ведь те же люди, только с большею ответственностью, чем мы.
Выслеживая неправду, печать прежде всего борется со своей собственной ложью, и борется победоносно. Надо заметить, что из всех неправд книжная – самая ужасная. Она приобретает значение авторитета и в качестве такового становится как бы каменным средостением между человеком и истиной. Нет ничего упорнее писаных заблуждений. Будучи в свое время не опровергнуты, они освящаются веками в виде непреложной истины и несравненно хуже невежества идиотизируют людей. Вспомните, как запутались брамины в своих священных книгах или еврейские книжники в талмуде. Вспомните чудовищную роль комментариев на Аристотеля и Коран. В обществах низшего типа, где нет органа умственного контроля, написанное слово приобретает иногда характер злокачественной раны. Около нее именно начинается нагноение мысли, ведущее к фанатизму и изуверству. Я писал недавно о неодолимой силе внушений. Иная книга, почитаемая священной, переходящая из рода в род в течение тысячелетия, делается как бы аккумулятором одной идеи; последняя окаменевает от времени, приобретает тот мертвящий характер «буквы», от которой предостерегал Христос. Мне кажется, в лице печати общество имеет могучее орудие против деспотизма книг. Если печать свободна, если каждый здравомыслящий человек имеет право заявить свое мнение публично, то невероятно, что не нашелся бы в любой момент один или несколько умных людей, которые увидели бы восторжествовавшую ложь и не объявили бы о ней. В живом обществе, например, в нашем народе, где быт его еще не вполне расстроен, – заложены начала, противодействующие гипнозу. В деревне существует полная свобода слова, устного и письменного, за невозможностью, конечно, уследить за ней. Поэтому в деревне наряду с самым темным суеверием встречаются натурфилософы с мышлением ясным, как солнечный день. Там, где эта первобытная свобода мысли уже ограничена, народ делается, подобно интеллигенции, равнодушным ко всему и заметно глупеет. Мне кажется, что свободная печать, где она допущена, есть восстановление древнего первобытного права общества бороться с одолевающими его внушениями, права всякого организма противодействовать проникающим в него ядам. Полусвободная печать подобна больной печени, которая хоть и борется с птомаинами, но плохо.
Говорят: допустите полную свободу печати, ею сейчас же овладевают самые дурные элементы. Явится та же продажность печати, что во Франции и Германии, та же площадная брань на министров и выдающихся людей страны, та же пропаганда разрушительных учений. На это я замечу, что продажность печати существует и у нас и растет, по-видимому, очень быстро. Затем, площадная брань на выдающихся людей существует и у нас, хотя с ограничением для сильных мира. Мне кажется, брань на последних – просто потворство со стороны их самих. Стоило бы, например, французским министрам привести в действие известные статьи закона – и как диффамация, так и клевета тотчас утихли бы. Если аристократ по рождению вроде Рошфора не может сказать двух слов, чтобы одно из них не оказалось вором, разбойником, подлецом, то это просто нравственное неряшество, которое более строгое общество, чем парижское, прямо не потерпело бы. В трехстах верстах от Парижа, за Ла-Маншем, другие нравы, другой тон печати, при свободе ее более старинной и более широкой. Что касается пропаганды разрушительных учений, то она ограничена и на Западе; там различают философскую мечту от подстрекательства к преступлению и преследуют последнее уголовным порядком. Как всем известно, популяризация известных идей далеко не всегда привлекает к ним сочувствие. Напротив, достаточно сбросить с некоторых идей покрывало таинственности, как они тотчас делаются для всех отталкивающими. Запад потому допустил у себя свободу мысли, что твердо верит в совершенство и, стало быть, прочность своих основ. Для людей Запада, безусловно, невероятно, чтобы справедливый закон не поддержало подавляющее большинство населения. При этом единственное, что нужно, – это то, чтобы и истина, и заблуждения стали ясными обществу, а достигнуть этого нет иного средства, как сделать их публичными, так, чтобы каждый мог разглядеть их и ощупать. Считайте данную мысль ядовитой, но чтобы она не отравляла общества – дайте качественный и количественный анализ ей, чтобы читатель в любой момент, при случайной встрече с духовным ядом, мог отличить его от питательного материала. Но дать анализ мысли – значит добросовестно, с научной строгостью, познакомить с нею читателя: ясно, что и тут невозможно обойтись без свободы слова.
Побольше опрятности
Грязная печать есть, конечно, зло, но не какое-нибудь новое, вышедшее из типографской краски. На бумаге отпечатывается ведь только то, что уже есть в обществе, та же нравственная грязь, ложь, сплетни, клевета, шантаж. Газетный лист не более как негатив жизни и скорее исправленный редакторской ретушью, чем искаженный. Нужно стараться, чтобы сам предмет был чист, – тогда и его отражение будет чисто. Правда, подобно порнографической живописи, печать известного сорта собирает грязь жизни как соблазн и заразу. Но пугаться этого чрезмерно не следует. Здесь, как вообще в жизни, почти все решается предрасположением читателей. Часть общества всегда состоит из развратников, лжецов, клеветников, шантажистов, и она неудержимо тянется к грязной печати и создает ее. Но только эта часть общества и читает подобные газеты – остальной они прямо противны. Я знаю людей высшего образования, которые каждый день читают «Листок», но знаю и простых крестьян, которым «Листок» скучен и которые читают серьезную печать. Каждый невольно ищет своей стихии, своей атмосферы. Надо заметить, что в уличной прессе не сплошь одно зловоние; в ней работают иногда несомненные таланты, которые затем выходят на широкую общественную арену. Преследуя заведомое преступление, закон должен пренебрегать неуловимыми его оттенками, дабы не повредить здоровой жизни. Лучшее оружие против дурных нравов в печати – свобода для проявления добрых нравов. Если одна часть печати заведомо лжет – дайте возможность другой части говорить правду. Если одни газеты держат читателя на низменных интересах скандала, азарта, наживы, соблазна – позвольте другим газетам и журналам отстаивать интересы общественного служения, научной мысли, религии, совести, облагороженного вкуса и порядка. Там, внизу, предоставлена почти полная свобода – устройте же так, чтобы и на верхах общества был простор, чтобы дух человеческий мог создать кроме низшей еще и высшую культуру, и последняя одолеет первую; если не одолеет, то всегда будет держать ее у ног своих. Вы боитесь темного наплыва в общество взбудораженной плебейской грязи, вы боитесь вульгаризации нашей культуры посредством печати. Но против этого нет иного средства, как оживить общественный аристократизм, дать свободу для проявлений высшей жизни. Печать, подобно каналам, дает распространение мысли, если мы принуждены терпеть в себе вены духа, то тем необходимее обеспечить жизнь артерий. Европейское общество в конце концов недурно справляется с язвами своей печати. Последняя в здоровых странах, как Англия, расслаивается на совершенно особые миры, не имеющие между собою никакого прикосновения. Каждый возраст общества имеет свою журналистику, и только печать высшего образованного слоя влиятельна и представляет печать в строгом смысле слова.
200-летний юбилей русской печати совпадает с 400-летним существованием цензуры в Европе и с 210-летнею годовщиною отмены цензуры в Англии. Это была первая из стран, имевшая мужество объявить человеческую мысль свободной. Все историки признают, что расцвет Англии зависел от этой решительной меры. В свободе мнений великий народ нашел постоянный корректив к внутренним заблуждениям и способы ясно идти к культурным целям. Кстати припомнить здесь, что первым апостолом свободы слова был великий Мильтон, человек глубокого благочестия и в своем роде боговидец. Вот что он пишет в знаменитой Areopagitica:
«Я вовсе не отрицаю, что для церкви и для государства очень важно иметь бдительный надзор за поведением книг так же, как и людей, задерживать их, лишать свободы и судить по всей строгости закона, как преступников. Книги – не совсем неодушевленные предметы; они носят в себе возможность жизни и могут обнаруживать деятельность подобно своему автору – человеку; в них, как в сосуде, хранится вся действительная сила произведенного их ума; они обладают такою же жизненностью и продуктивностью, как зубы мифического дракона, и их посев может даже заставить выйти из земли вооруженное войско. Но с другой стороны, нужна осторожность: уничтожить хорошую книгу – почти то же самое, что убить человека. Кто убивает человека, тот убивает разумное существо, созданное по образу и подобию Божию, а кто уничтожает хорошую книгу, тот убивает сам разум, умерщвляет образ самого Бога. Многие люди своим существованием лишь обременяют землю, но хорошая книга есть драгоценнейшая жизнь высшего духа, сохраненная и скопленная для вечного существования. Никто не может возвратить к жизни убитого человека, смерть которого, быть может, не представляла большой потери, но и все революции иногда не в силах уничтожить вред от непринятия истины, отсутствие которой заставляло страдать целые народы. Поэтому мы должны быть осторожны в преследованиях, возбуждаемых против общественной деятельности людей, скопленной и сохраненной в книгах. Мы здесь можем совершить убийство, мучительство, и если дело идет о всей печати – рискуем устроить резню, которая посягает на высшую сущность жизни и на дух разума, посягает не на жизнь, а на бессмертие».
Так думали об этом благородные люди в Англии в то время, когда свобода печати была там еще мечтой.