Письма к друзьям — страница 18 из 30

Прости, что пишу в спешке; боюсь, что мое письмо окажется неразборчивым, но мне хочется ответить тебе сразу же. А знаешь ли, Гоген, ты и я здорово сглупили, что не поехали все вместе. Но когда уезжал Гоген, я еще не был уверен, что смогу поехать; а когда уезжал ты, встал этот проклятый денежный вопрос, и дурные вести от меня насчет здешней дороговизны удержали и тебя. Мы поступили бы весьма мудро, отправившись в Арль все вместе, так как втроем могли бы сами вести свое хозяйство. Теперь, когда я получше разобрался в обстановке, я начинаю понимать все преимущества этого. Что до меня, то здесь я чувствую себя лучше, чем на севере. Работаю даже в полдень, на самом солнцепеке, на пшеничных полях без намека на тень и – подумать только! – наслаждаюсь зноем, как цикада. Бог ты мой, почему я не узнал этот край, когда мне было двадцать пять лет, а приехал сюда уже тридцатипятилетним! В те времена я увлекался серой или, скорее, бесцветной палитрой, бредил Милле и поддерживал знакомство с такими голландскими художниками, как Мауве, Израэльс и прочие.

Вот набросок «Сеятеля»: огромное пространство, комья вспаханной земли, в основном откровенно фиолетовой. Поле зрелой пшеницы цвета желтой охры с чуточкой кармина. Небо (желтый хром) почти такое же светлое, как само солнце, а солнце – желтый хром 1 и немного белого, в то время как остальное небо – смесь хрома 1 и 2, значит, очень желтое. Блуза сеятеля – синяя, штаны – белые. Холст размером в 25*.

В земле много отзвуков желтого и нейтральных тонов, получившихся в результате смешения фиолетового с желтым, но здесь я просто послал ко всем чертям правдоподобие цвета. Это скорее напоминает наивные картинки в старых-престарых сельских календарях, где мороз, снег, дождь, хорошая погода изображены в совсем примитивной манере, вроде той, какую Анкетен так удачно нашел для своей «Жатвы». Не скрою от тебя, что совсем не презираю деревню – я вырос в ней; отголоски былых воспоминаний, стремление к бесконечному, символами которого являются сеятель и всходы, по-прежнему чаруют меня. Но когда же наконец напишу я звездное небо , картину, которая неизменно меня занимает?

Увы, увы! Правильно говорит чудесный парень Сиприен в «У себя дома» И. К. Гюисманса, что самые прекрасные картины – те, о которых мечтаешь, лежа в постели с трубкой, но которые никогда не создашь.

И все же, каким бы бессильным ты ни чувствовал себя перед невыразимым совершенством и великолепием природы, отступать перед ними нельзя.

Ах, как бы я хотел видеть этюд, который ты сделал в борделе! Я не перестаю упрекать себя за то, что еще не писал здесь людей.

Вот еще один пейзаж – заход солнца? Восход луны? Во всяком случае – летнее солнце.

Фиолетовый город, желтое светило, голубовато-зеленое небо. Хлеба всех оттенков старого золота, меди, зеленого или красного золота, желтого золота, бронзово-желтого, зелено-красного. Холст квадратный, размером в 30*. Я писал его во время мистраля, укрепив мольберт в земле при помощи железных штырей. Рекомендую тебе этот способ. Ножки мольберта втыкаешь в землю, рядом с ними вбиваешь железные штыри длиной примерно в пятьдесят сантиметров, затем все это связываешь веревкой. Таким образом можно работать и на ветру.

Вот что я хотел сказать насчет белого и черного. Возьмем «Сеятеля». Картина делится на две части: верхняя – желтая, нижняя – фиолетовая. И что же? Белые штаны сеятеля успокаивают и отвлекают глаз в тот самый момент, когда одновременный резкий контраст фиолетового с желтым, того и гляди, начнет раздражать его. Вот что я хотел сказать!

Я познакомился здесь с одним младшим лейтенантом зуавов по имени Милье. Я даю ему уроки рисования с помощью моей перспективной рамки, и он начинает делать рисунки – ей-богу, мне доводилось видеть куда худшие. Он жаждет учиться, побывал в Тонкине и всякое такое. В октябре он уезжает в Африку. Поступай-ка в зуавы: тогда он возьмет тебя с собой и обеспечит тебе относительно широкую свободу для занятий живописью, если ты, со своей стороны, согласишься помочь ему в его творческих поползновениях. Можешь ты воспользоваться этим случаем? Если да, извести меня как можно скорее.

Причиной, побуждающей к работе, служит то, что картины стоят денег. Ты, конечно, мне скажешь, что причина эта слишком прозаична, поскольку сам подозреваешь, что моя мысль верна. Да, это именно так. А основанием для того, чтобы не работать, служит то, что холст и краски до поры до времени лишь стоят нам денег – и только. Рисунки, правда, обходятся недорого.

Гоген тоже тоскует в Понт-Авене и, как и ты, жалуется на одиночество. Вот бы тебе съездить навестить его! Не знаю только, останется ли он там: у меня создалось впечатление, что он собирается в Париж. Он говорит, что рассчитывал на твой приезд в Понт-Авен. Господи, если бы мы втроем жили здесь! Ты скажешь, что это слишком далеко. Пусть так, но хотя бы зимой : ведь тут можно работать круглый год. Потому я так и люблю этот край, где не надо бояться холода, который, нарушая мое кровообращение, мешает мне думать, мешает делать что бы то ни было.

Ты это поймешь, когда станешь солдатом и пройдет твоя меланхолия, вызванная, возможно, малокровием или какой-либо болезнью крови, в чем я, однако, сомневаюсь.

Вот что с нами делает проклятое мутное парижское вино да мерзкие жирные бифштексы. Бог мой, я дошел до такого состояния, что кровь моя вовсе перестала циркулировать, ну то есть совершенно, в полном смысле этого слова. Только после месяца пребывания здесь она снова побежала по жилам; но в это же время, дорогой друг, на меня накатил приступ меланхолии, вроде твоего, и я страдал бы от нее так же, как ты, если бы не обрадовался ей, как признаку того, что иду на поправку. Так оно и вышло.

Незачем тебе возвращаться в Париж. Оставайся-ка лучше в деревне: тебе необходимо набраться сил, чтобы с честью выйти из предстоящего испытания – поездки в Африку. Чем больше ты накопишь крови, притом хорошей крови, тем лучше, потому что там, на жаре, у тебя ее вряд ли прибавится.

Живопись и распутство несовместимы, вот это-то и паскудно.

Символом св. Луки, покровителя художников, служит, как тебе известно, вол. Следовательно, ты должен быть терпелив, как вол, если хочешь трудиться на ниве искусства. Но волы – счастливцы: им не приходится утруждать себя этой мерзкой живописью.

Однако я хотел сказать вот что: после периода меланхолии ты станешь сильнее прежнего, здоровье твое восстановится, и природу, окружающую тебя, ты найдешь такой прекрасной, что у тебя будет только одно желание – заниматься живописью.

Полагаю, что поэзия твоя изменится в том же направлении, что и живопись: в ней ты после вещей эксцентричных пришел к египетскому покою и безмерной простоте.

Для любви мгновенье

Нам дано судьбой:

Длится сон порой

Дольше, чем влеченье;

Времени теченье

Гасит пыл любой.

Это не Бодлер. Я тоже не знаю, кому это принадлежит. Это слова песенки из «Набоба» Доде – вот откуда я их взял, но разве это не столь же выразительно, как пожатие плеч настоящей дамы?

Все эти дни я читал «Госпожу Хризантему» Лоти; там есть интересные сведения о Японии. В данный момент мой брат устроил выставку Клода Моне, мне очень хочется посмотреть ее. Между прочим, ее посетил Ги де Мопассан, объявивший, что впредь он будет часто заходить на бульвар Монмартр.

Кончаю – пора идти работать; вероятно, скоро напишу тебе еще. Тысячу раз прошу прощения за то, что наклеил слишком мало марок на последнее письмо. А между тем отправлял я его на почте; и такая неудача случается со мной уже не в первый раз, даже когда я в сомнительных случаях справляюсь, сколько марок нужно наклеить.

Ты даже представить себе не можешь, до чего небрежны и беспечны здешние жители. Впрочем, ты скоро сам увидишь все это в Африке. Благодарю за твое письмо. Надеюсь, что в ближайшее время немного освобожусь и снова напишу тебе.

[Б 7]

[Арль, конец июня 1888]

Ты прекрасно делаешь, что читаешь Библию. Начинаю так, потому что долго не решался посоветовать тебе это. Однако, натыкаясь в твоих письмах на многочисленные цитаты из Моисея и св. Луки, я невольно сказал себе: «Ого, только этого ему не хватало! Теперь уж у него полный артистический невроз!» Да, невроз, ибо изучение Христа неизбежно приводит к неврозу, особенно когда – как это происходит со мной – дело осложняется еще выкуриванием бесчисленных трубок.

Библия это и есть Христос, так как весь Ветхий завет устремлен к нему как к вершине. На другом склоне этой священной горы располагаются св. Павел и евангелисты.

Господи, до чего же скудна человеческая история! Выходит, на свете только и были, что эти евреи, объявившие нечистым все, что не от них. Почему другие народы, жившие под тем же могучим солнцем Востока, – египтяне, индусы, эфиопы, вавилоняне, ниневийцы – не оставили нам столь же тщательно написанных анналов? Как бы то ни было, изучение Библии – прекрасное дело; к тому же умение читать все равносильно неумению читать вообще.

Но Библия дает нам столь горькое утешение, что повергает нас в возмущение и отчаяние: она в полном смысле слова разрывает нам сердце своей безграничной мелочностью и заразительной исступленностью; утешение, которое скрыто в ней, как ядро в твердой скорлупе, как горькая макоть, – это Христос.

Фигуру Христа, как я себе ее представляю, умели писать только Делакруа и Рембрандт; после них пришел Милле и написал… доктрину Христа.

Все остальные вызывают у меня легкую улыбку – конечно, с точки зрения религии, а не живописи. Примитивы: итальянские – скажем, Боттичелли, фламандские – ван Эйк, немецкие – Кранах – всего лишь язычники, которые интересуют меня в том же плане, что греки, Веласкес и множество прочих натуралистов.

Христос – единственный из философов, магов и т. д., кто утверждал как главную истину вечность жизни, бесконечность времени, небытие смерти, ясность духа и самопожертвование как необходимое условие и оправдание существования. Он прожил чистую жизнь и