Дорогой друг Синьяк,
Благодарю за присланную Вами открытку. Мой брат до сих пор не ответил на Ваше письмо, но, как мне думается, не по своей вине. Мне он тоже не пишет вот уже две недели. Дело в том, что Тео в Голландии – он женится. Я отнюдь не собираюсь отрицать пользу брака, особенно когда он уже заключен и человек спокойно начинает жить своим домом. Но в нашем цивилизованном мире он сопряжен с такими похоронно-унылыми поздравлениями и церемониями, на которых настаивают семьи жениха и невесты (не говорю уже о необходимости посетить безотрадные, как аптека, учреждения, где восседают допотопные гражданские и духовные власти), что тебе поневоле становится жаль беднягу, вынужденного запастись необходимыми бумагами и отправиться в места, где его с жестокостью, превосходящей свирепость самых кровожадных людоедов, поджаривают до женатого состояния на медленном огне вышеназванных погребально-унылых церемоний.
Бесконечно обязан Вам за Ваше дружеское посещение, которое благотворно отразилось на мне и значительно улучшило мое моральное состояние. Теперь я чувствую себя хорошо и работаю либо в самой лечебнице, либо по соседству. Только что, например, принес с собой два этюда сада.
Вот наспех сделанные с них наброски – на том, что побольше, изображены убогая сельская местность, фермы, голубая линия Малых Альп, белое и голубое небо. На переднем плане – камышовые изгороди и маленькие персиковые деревья в цвету. Сады, поля, деревья, даже горы – все крошечных размеров, как на некоторых японских пейзажах; почти целиком в зеленом с чуточкой лилового и серого тот же сад в дождливый день.
Рад был узнать, что Вы устроились, и очень хочу вскоре получить от Вас новую весточку. Напишите, как подвигается работа, каков характер местности.
Голова моя пришла в нормальное состояние. О большем я пока что не мечтаю – лишь бы не стало хуже. Это будет зависеть главным образом от соблюдения режима. После выхода из лечебницы предполагаю задержаться здесь еще на несколько месяцев и даже снял квартиру из двух маленьких комнат.
Иногда мне становится не по себе, особенно когда я думаю о том, что придется начинать жизнь сначала: у меня ведь в душе слишком глубоко засело отчаяние.
Но все эти тревоги… Боже мой, да разве можно в теперешние времена жить без тревог? Наилучшее утешение, если уж не единственное лекарство от них, – чья-нибудь искренняя дружба, даже если она привязывает нас к жизни крепче, чем нам этого хочется в дни тяжелых страданий. [586-б]
[9 мая]
Дорогая сестра,
Горячо благодарю за Ваше письмо, особенно потому, что в нем так много и так хорошо сказано о моем брате. Я вижу, вы заметили, что он любит Париж, и это более или менее удивляет Вас, так как Париж в целом Вы не любите и нравятся Вам в нем только цветы, например глицинии, которые теперь, вероятно, уже зацвели.
Но разве, любя что-нибудь, мы не понимаем это лучше, чем не любя?
Париж представляется мне и брату чем-то вроде кладбища, где погибли уже многие художники, с которыми мы прямо или косвенно были знакомы.
Конечно, Милле, которого Вы еще полюбите, и вместе с ним многие другие пытались вырваться из Парижа. Но Эжена Делакруа, например, трудно представить себе как человека иначе чем парижанином.
Пишу это, чтобы – разумеется, со всеми оговорками – убедить Вас в возможности жить в Париже настоящим домом , а не только снимать квартиру. К счастью для Вас, Ваш дом – это Вы сами …
Словом, если Вы склонны верить, сестра, что все к лучшему в этом лучшем из миров, Вы рано или поздно, вероятно, поверите и в то, что Париж – лучший из городов этого мира.А Вы заметили, что у старых парижских извозчичьих кляч такие же большие, прекрасные и тоскливые глаза, какие бывают иногда у христиан?
Как бы ни было, мы не дикари, не крестьяне и, вероятно, просто должны любить эту (так называемую) цивилизацию. Кроме того, утверждать или думать, что Париж плох, и в то же время жить в нем – это ханжество.
Но, конечно, когда человек попадает в Париж впервые, ему действительно все кажется там противоестественным, грязным и тоскливым.
Но если уж Вы, в конце концов, не любите Париж, значит, Вы не любите прежде всего живопись и тех, кто прямо или косвенно занимается этим ремеслом, красота и полезность которого весьма сомнительны.
Однако согласитесь, что люди больные и сумасшедшие тем не менее довольно часто любят природу. Таковы художники. А ведь бывают и люди, которые любят всякое творение рук человеческих и, следовательно, даже картины.
Здесь, правда, находится несколько очень тяжело больных, но страх и отвращение, которые вселяло в меня раньше безумие, значительно ослабели. И хотя тут постоянно слышишь ужасные крики и вой, напоминающие зверинец, обитатели убежища быстро знакомятся между собой и помогают друг другу, когда у одного из них начинается приступ. Когда я работаю в саду, все больные выходят посмотреть, что я делаю, и, уверяю Вас, ведут себя деликатнее и вежливее, чем добрые граждане Арля: они мне не мешают.
Вполне возможно, что я пробуду тут довольно долго. Никогда не испытывал я такого покоя, как здесь и в арльской лечебнице. Наконец-то я смогу немного поработать!
Поблизости отсюда высятся небольшие серые и голубые горы, у подножия которых растут сосны и тянутся зеленя.
Я буду почитать себя счастливцем, если мне удастся заработать себе на жизнь: меня гнетет мысль, что ни один из моих многочисленных рисунков и ни одна из картин до сих пор не проданы.
Не торопитесь объявлять это несправедливостью – я не уверен, что это так.
Еще раз благодарю за письмо. Счастлив знать, что мой брат возвращается теперь со службы не в пустую квартиру. [591, оборот]Дорогой господин Исааксон,
По возвращении из Парижа я прочел продолжение Ваших статей об импрессионистах. Я не собираюсь входить в обсуждение отдельных деталей разбираемого Вами вопроса, но, как мне кажется, Вы добросовестно и базируясь на фактах пытаетесь разъяснить нашим с Вами соотечественникам истинное положение вещей. Возможно, что в Вашей следующей статье Вы намерены упомянуть в нескольких словах и обо мне; поэтому, будучи твердо убежден в том, что мне никогда не создать ничего значительного, я еще раз прошу Вас ограничиться в таком случае буквально несколькими словами.
Хотя я верю в такую возможность, что следующим поколениям художников всегда придется продолжать поиски в области современного колорита и современных чувств, поиски, параллельные и равнозначные исканиям Делакруа и Пюви де Шаванна, не сомневаюсь также, что отправной точкой таких поисков явится импрессионизм и что голландцы в будущем будут также вовлечены в эту борьбу. Все это вполне вероятно, и с этой точки зрения Ваши статьи вполне оправданны.
Но я отклонился от цели своего письма, в котором просто хочу сообщить Вам, что на юге я пытался писать оливковые сады. Вам, возможно, известно о существовании картин, разрабатывающих такой сюжет. Предполагаю, что их, вероятно, писали и Клод Моне, и Ренуар. Однако, если откинуть работы этих последних, все остальное, хоть я его и не видел, вероятно, не представляет собою чего-либо значительного.
Так вот, видимо, недалек тот день, когда художники примутся всячески изображать оливы, подобно тому как раньше писали ивы и голландские ветлы, подобно тому как после Добиньи и Сезара де Кока начали писать нормандские яблони. Благодаря небу и эффектам освещения олива может стать неисчерпаемым источником сюжетов. Я лично попробовал воспроизвести некоторые эффекты, создаваемые контрастом между ее постепенно меняющей окраску листвой и тонами неба. Порою, когда это дерево покрыто бледными цветами и вокруг него роями вьются большие голубые мухи, порхают изумрудные бронзовки и скачут кузнечики, оно кажется голубым. Затем, когда листва приобретает более яркие бронзовые тона, а небо сверкает зелеными и оранжевыми полосами, или еще позднее, осенью, когда листья приобретают слегка фиолетовую окраску, напоминающую спелую фигу, олива кажется явно фиолетовой по контрасту с огромным белым солнцем в бледно-лимонном ореоле. Иногда же, после ливня, когда небо становилось светло-оранжевым и розовым, оливы на моих глазах восхитительно окрашивались в серебристо-серо-зеленые тона. А под деревьями виднелись сборщицы плодов, такие же розовые, как небо.
Полотна, посвященные оливам, да несколько этюдов цветов – вот и все, что я сделал после того, как мы в последний раз обменялись письмами. Этюды цветов – это охапка роз на зеленом фоне, а также большой букет фиолетовых ирисов на желтом или розовом фоне.
Я все больше убеждаюсь, что Пюви де Шаванн не уступает по значению Делакруа, что он равен всем тем, кто в своем жанре сумел создать непреходящие и дающие утешение полотна.
Между прочим, та его картина, что находится сейчас на Марсовом поле, вызывает такое ощущение, будто перед вами странное и провиденциальное сочетание очень глубокой древности и откровенного модернизма. Перед его картинами последних лет, еще более многозначными и пророческими, если это вообще возможно, чем вещи Делакруа, испытываешь глубокое волнение – тебе кажется, что ты видишь продолжение и развитие, неотвратимое и благодетельное возрождение чего-то давно известного. Об этом тоже не стоит распространяться, скажу только, что перед таким совершенным созданием живописи, как «Нагорная проповедь», трудно не преисполниться молчаливой признательности. Ах, как сумел бы изобразить оливы юга Пюви, этот «ясновидящий». Но я – признаюсь Вам как другу – чувствую себя бессильным перед лицом подобной природы, и на мой северный мозг, словно кошмар, давит в этих мирных краях мысль о том, что мне не по плечу изобразить здешнюю листву. Конечно, я не мог совершенно отказаться от такой попытки, но мои усилия ограничились тем, что я указал на два сюжета – кипарисы и оливы, символический язык которых предстоит истолковать другим, более сильным и умелым художникам, чем я. Милле, а также Жюль Бретон – певцы хлебов. А вот когда я думаю о Пюви де Шаванне, мне всегда, уверяю Вас, кажется, что в один прекрасный день он или кто-нибудь другой объяснит нам, что такое оливы. Я сумел разглядеть на горизонте возможности новой живописи, но она оказалась мне не по силам, и я рад, что возвращаюсь на север.