И в этот миг открылись соседские ворота. Вышла Маруся с опущенной головой. Увидев нас, подошла к самой лавочке:
— Соколко-то у нас умер… Горе на горе и горем покрыло. Вчера еще пять гусят потеряла, а сегодня — собака. Да хоть бы он старый, а то совсем не старый… — она замолчала и села рядом со мной.
— Ты бы, Николай, им занялся.
— А что надо?.. — спросил я тихо, потому что сжалось дыханье.
— А надо бы унести на степь… Прибрать к земле надо, — сказала она о нем как о человеке и сразу заплакала. Бабушка тоже засопела, поднесла платочек к глазам. А Маруся повторила: — Так я надеюсь на тебя, Николай.
Так я получил это задание, но лучше б не получать… Мне было стыдно и тяжело. Я же ведь Лену во всем обвинял и себя вместе с Леной. Отхлестали, мол, оскорбили его, и вот он умер с расстройства.
— Так ты уж постарайся, — сказала опять Маруся. — Не сохранили дак. Эх ты, Соколко, Соколко…
Часа через два я зашел к ним в ограду. Сокол лежал в сенках на том же месте. Мне вначале показалось, что он спит, но когда потрогал — он был как чугунный. Я хотел поправить у него лапы, но они тоже не гнулись. Я завернул его в старое одеяло и положил в картонную коробку, а коробку стянул бельевой веревкой. Так и понес его на руках… Так и понес…
Когда я был уже за оградой, ко мне подошли бабушка с Олей.
— Ну че, Соколко, прощай давай. Все там будем, да не в одно время… — бабушка еще хотела что-то сказать, но ее душили слезы. Наконец переломила себя.
— Ты, Коля, его в сухое место зарой. Не приведи господь — в мокроту… Потом и меня так же, Коленька. В сухой песочек положьте… — Она опять задохнулась, мешали слезы.
— Ну прощай еще, Соколенок. Мало пожил ты, да много сделал… — она покачала обессиленно головой и оперлась на тросточку.
— Одни уж, Коля, идите. А у меня ноги че-то отказывают. Идите…
И с той минуты я жил как во сне. Я не помню, как прошли мы деревню, как оказались у самого бора. Я не помню, как вырыл на степи ямку, как положил его туда, как забросал землей. Я не помню, что делала тогда Оля. Но вот что-то спросила она, и я очнулся. Передо мной был дом и наша ограда, а за спиной уже кричала Маруся. Я видел, что она кричит, но понять все равно не мог. Тогда она подошла поближе:
— Николай, зайди к нам на минутку. Мой-то муженек проснулся и тебя требует. Какой-то разговор есть…
Я пообещал. И только повернул к их воротам — у меня отказали ноги. Они все слышали, чувствовали, но шагать не могли. Я еле-еле добрел до лавочки и почти упал на нее. Сердце колотилось, выскакивало.
— Николай, да где ты? — кричала Маруся. — Мы ждем тебя! Заходи-и…
Но я не отозвался. Я ничего не мог делать. Я не мог говорить. «И не будет тебе прощенья, не будет!» — металась душа. И везде чудились мне глаза его. Я поднял голову, а на небе туча, дождь собирается. Но нет, нет, это не туча, а это Сокол бежит по небу, это его уши, его морда, глаза… Но меня отвлекли:
— Колька, сколь ждать тебя! — Это кричал сам хозяин дома. Михаил стоял на крыльце, очень высокий, сердитый. Он смотрел на меня и точно не видел.
— Нету его, — сказал он кому-то и повернулся спиной.
— Нету его. Нету Соколки… — повторил я за ним и зажмурился. Мне совсем не хотелось жить.
Но я не умер, а умерла моя бабушка. Маруся говорила, что это Соколко ее туда утянул. Одна душа, мол, другую окликнула, вот она и ушла.
…И все мы тоже уйдем, но будет ли встреча? И где ты, Сокол, сейчас? Где ты, бабушка? Где же ты, сестренка моя, где отец? И будет ли встреча наша, соберемся ли на том берегу…
Собака лаяла торопливо, захлебываясь. И я опять погрозил кулаком — дурная, мол, ты, безмозглая, разве можно лаять на дождь… Но прошла минута — и у меня отлегло… Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкусит сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего. И ты, Соседка, тоже лай, веселись, пока можно. И я улыбнулся, опять пожалел ее. Стоит сейчас, наверное, вся мокрая и взъерошенная… Но в это время раздался звонок.
— Вот и мы. Сейчас будем лекарство пить и выздоравливать… А ты почему какой-то другой?
— Да вот Соседка расстроила. Стоит и лает часами. Из-за нее, наверное, и дождь идет.
— Из-за нее! Конечно, из-за нее! — смеется жена. И в глазах у нее что-то мелькает, что-то торопится… И все любят эти глаза…
— Ну так будем лечиться? — Глаза смеются, играют. Они так на кого-то похожи, эти глаза. И я опять вспоминаю о Соколе.
ЛЕНЬКА
Ленькина жизнь — поезда и степь. Он мог часами бродить в густом ковыле, сбивать палкой головки репейника или просто смотреть в небо, в его далекую синеву. Иногда он собирал цветы для соседской девчонки Гальки. Она была постарше его и нынче закончила уже первый класс. Галька любила очень цветы и веселые книжки. Но больше всего любила ходить в кино и копаться на огороде. Но что огород, это не степь — нет простора. И Ленька никогда бы не променял степь на морковные грядки. А вот Галька не понимала… Но все равно она нравилась Леньке. Вот к ней он и заявлялся с букетом и оставлял цветы на крыльце или где-то на видном месте. Отдавать букет прямо в руки Ленька стеснялся. Да и зачем — Галька все равно находила подарок. Она всегда прижимала цветы к лицу, а глаза ее смеялись лукаво. Но Ленька этого никогда не видел. А если бы видел, то просто бы сгорел со стыда, ведь Галька — девчонка… А к ним нужно особое отношение.
Цветы Ленька рвал далеко от дома. Да и цветы часто были только предлогом убежать лишний раз в ковыли, затеряться… А вечерами степь еще лучше, роднее. Разливаются по ней тихие сумерки, и травы пахнут так же тихо, протяжно. Затем солнце медленно тянется к горизонту — и вдруг куда-то сразу ныряет, и теперь уж совсем тихо вокруг и почему-то печально.
— Недолго уж солнышку царствовать, недолго нас пригревать, — часто приговаривала Ленькина мать в такие минуты, — скоро будет зима на него, скоро будут морозы…
— Еще не скоро! — не соглашается сын, а сам глядит пристально в одну далекую точку. Туда только что солнце нырнуло, и Леньке многое непонятно. Там же находится Волчье болото. Туда он ходит с матерью собирать клюкву. И Ленька смотрит жадно вперед, моргает. А сердце стучит все сильнее, сильнее, и до него вдруг смутно доходит, что жизнь вокруг — сплошные тайны и тайны… А сумерки подходят все ближе, — и степь точно сжимается в теплый мягкий комочек и теперь дышит слабо, покорно. Так порой дышат в кроватях совсем малые дети. А потом всходит луна, и гудит скорый поезд.
Ах, этот поезд, московский поезд! Он напоминал о какой-то далекой счастливой жизни, которая стояла в синих прозрачных далях, точно бы на краю света… Все поезда летели мимо, все торопились, а этот скорый стоил у них на станции почти что минуту. И Ленька встречал его каждый вечер. И Ленькина мать тоже встречала. Она выходила на перрон с большой плетеной корзиной, а там — ягоды в газетных кулечках. Но разве можно распродать их в одну минуту? Нет, конечно, так не бывает. И мать успевала продать всего три-четыре кулечка. А потом хватала в руки корзину и кидалась вперед вдоль вагонов. Она бежала и громко кричала: «Налетайте, братва, налетайте!» И братва налетала, а особенно — ребятишки. И мать каждому совала кулечек, а глаза ее счастливо сияли, точно давно ждали этой минуты. Но кулечков всем не хватало, а ребятишки просили. И тогда мать стучала себя в грудь кулачком и смешно морщила щеки: что хотите, мол, больше нету. Хоть убейте меня, хоть зарежьте. Но в этот миг уже трогался поезд. Кричали что-то проводники, стучали вагоны. И вот уже нет поезда, точно приснился. А на лице у матери все еще не проходит волненье, и еще долго она не может очнуться. Потом Ленька громко вздыхает, — и только сейчас она замечает сына.
— Вот и угостили народ, сынок. Не просили нас, а мы угостили…
— А почему, мама, бесплатно?
— Это, Леня, за твоего папку. Пусть едят нашу ягоду да поминают…
— Они же папку не знали?
— Это ничего, Леня. Зато мы по душе с тобой поступили. Да и отец твой достоин.
И Ленька матери верит. Он и сам часто видит отца во сне, и тот снится ему живой и веселый. А на самом деле его нет уже третий год на земле: скончался он от тяжелой болезни. Только в деревянном сундучке осталась его железнодорожная куртка да высокая фуражка с белой кокардой. Да под самыми окнами росли, поднимались три яблони, посаженные его руками. Весной их густо закутывал цвет, и мать смотрела на них, удивлялась:
— Гляди, сынок, какие красавицы! Вот и ты вырастешь хороший да умный. А я посмотрю на тебя, полюбуюсь.
— Ну хватит, мама, — стеснялся Ленька, и у него густо краснели щеки.
— А че хватит. Вот вырастешь скоро и на тепловоз отпущу… — И мать задумывалась и тихо вздыхала. А потом опять продолжала: — Конечно, вырастешь да поженишься, и у тебя свои детки появятся. А я уж сделаюсь старая, и ты свою мамку прогонишь…
— Нет, нет! Зачем ты? — почти кричал он, волновался, и у матери темнели глаза и дрожали от слез ресницы.
— Ну, спасибо, сынок, хоть успокоил. А то бы не знаю как… — и ресницы дрожали все сильнее, сильнее, и мать отворачивалась. Но эти слезы у ней были хорошие, чистые, от них всегда легче дышать. Вот и теперь пришло хорошее настроение.
— Скоро в город тебя свожу. Поедешь, Леня, со мной?
— Ты только обещаешь… — смеется Ленька, а у самого глаза блестят и прямо играют. Надо же, что мать придумала! А может, это опять обещания… Сколько уж было их, сколько поездов прошло под окошками, а они с матерью все сидели на одном месте. Поговорят только о поездке да помечтают… А что толку в словах?
Так вот и случилось, что Ленька не бывал еще в городе. Но он не расстраивался. Да и мать успокаивала:
— Я же, сынок, обходилась без города и еще обойдусь. А че там?.. Теснота только, шум. И все бегут куда-то, руками машут — не разбери поймешь. — И мать после этих слов хитровато щурилась и кому-то подмигивала. Знаем мы, мол, этот город, бывали. Там калачики прямо на заборах висят…