— Ты себя не простишь.
Вообще-то мне не так уж было это и нужно. Я хотела быть прощенной отцом, но он не давал мне шанса, молчал.
Ни за какие сокровища я не хотела идти с интеллигентом наверх. Даже после скандала с хозяином заведения (это было еще перед визитом Смеющегося Отто) не пошла. Интеллигент чувствовал, что я его боюсь, он смеялся мне в лицо. Как-то принес свои стихи. Я мельком взглянула на них.
«Наш еврейский ангел смерти со светлыми волосами и двумя сапфирами вместо глаз…»
Не читая дальше, порвала листочек.
— Жаль, — сказал он. — Может, узнала бы что-нибудь новое о себе…
Я приготовила обед, потом два часа занималась с Михалом французским. Эти уроки были для меня большим удовольствием. Михал свободно говорил по-французски, мы могли даже вести дискуссии на произвольные темы, и я все больше чувствовала себя рядом с ним дилетанткой. Последнее время ничего я не читала: было некогда. Жизнь стала для меня тяжкой обязанностью, только уроки с Михалом давали минуты передышки. Я и Михал отлично понимали друг друга. Так же, как мы с отцом. Нам часто вместо слов хватало одного взгляда. По воскресеньям мы с мальчиком ходили в филармонию. Это было счастье — наблюдать, как Михал впитывает музыку. Он тоже любил Баха. Я ставила ему пластинку перед сном, он всегда просил «Вариации».
— Поставь это: бам, бам, бам…
Речь шла именно о «Вариациях», это были первые их аккорды.
Когда Марыся стала чувствовать себя лучше, я предложила ей пойти с нами на концерт. Она со страхом отказалась, но когда мы стали собираться, я заметила, что ей грустно.
— Михал, — сказала я, — у тебя завтра контрольная, оставайся дома.
Он насторожился, но потом понял.
— Да, действительно контрольная, — проговорил он. — Жаль, билет пропадет, может, мама пойдет?
— Может, пойду, — ответила Марыся.
Первый раз она выбиралась дальше, чем в парк, и поэтому я не решилась отпускать ее одну с Михалом. Мы сидели близко к оркестру. Краем глаза я наблюдала за Марысей. У нее было отрешенное лицо, но когда на нас обрушилась «Девятая симфония» Бетховена, с которой начинался симфонический концерт, Марыся втянула голову в плечи, словно эта музыка действительно наносила ей удары. И вышла из зала сгорбленная, как бы обороняющаяся перед судьбой. Судорожно держалась за мое плечо, а я благодарила Бога, что на моем месте не Михал. Целую неделю ей было плохо, она перестала есть. Три дня твоя жена провела в больнице под капельницей. Я упрекала себя: не стало ли закономерным с моей стороны невольно ранить людей, создавать им проблемы? Что будет теперь? Может быть, моя просьба к «товарищу» — это камень, который вызовет лавину? И я сама этот камень бросила… Я не могла спать, ворочалась с боку на бок. Свет не зажигала — Марыся спала сейчас в нашей комнате, напротив, у стены. Мой страх дошел до нее. Я услышала, как она встала, и подумала, что в туалет, но она подошла и села на край топчана. Нашла мою руку, начала гладить. Я была настолько поражена, что боялась даже дышать.
— У меня проблемы, — произнесла я наконец. — А точнее, я даже не знаю, что и делать… может, я совершила нечто ужасное.
И уже не могла остановиться. Все ей рассказала. Где ты, что с тобой творится, куда завтра иду по твоему делу. Я знала, что Марыся еще более беспомощна, чем я, но все равно не могла больше оставаться со своей бедой одна. Она молчала, я чувствовала только прикосновение ее руки. Еще минуту сидела рядом, а потом ушла к себе. Я знала, что она не спит. Мы обе бодрствовали всю ночь, если это можно так назвать. А когда я утром уходила, Марыся продолжала лежать, отвернувшись к стене. Мне так было легче, поскольку я чувствовала себя неловко и глупо после того, что наговорила ей. Теперь я собиралась с силами, чтобы справиться с любой неожиданностью. Разговор во дворце Мостовских мог кончиться только наивысшей мерой или помилованием, третьего не дано. Я полностью осознавала это.
Я пришла точно в назначенное время, получила пропуск. Нашла нужную комнату. Увидев в приемной женщину, очень удивилась: не знала, что у них тоже есть секретарши. Она доложила обо мне, и я вошла наконец в бронированные двери. Из-за стола поднялся высокий худощавый мужчина.
— Меня зовут Кристина Хелинская, — произнесла я с неясным предчувствием, что он знает обо мне правду.
— Прошу. — Мужчина показал мне на стул.
Я увидела его лицо вблизи, и внутри у меня все похолодело. Я даже почувствовала на спине струйки холодного пота. Глаза того мужчины… Лицо было чужое, но взгляд, глубина этого взгляда…
— Я вас слушаю, — обратился он ко мне, потому что я слишком долго молчала.
— Я пришла по делу близкого мне человека…
— Его фамилия?
— Я не знаю…
— Чего вы не знаете? — Голос звучал строго.
— Не знаю, хорошо ли я сделала, придя сюда.
— Вы можете уйти, — ответил он.
Я засомневалась, уже готовая так поступить, но он, как бы предвидя это, сказал:
— Не ведите себя как ребенок.
Полковник протянул в мою сторону пачку сигарет, вонючих, самых дешевых, но я все равно взяла одну. Они были очень крепкие, и у меня сразу закружилась голова. Он тоже закурил, а потом вынул из шкафа какую-то папку.
— Речь о вашем муже, мы так его будем называть, Анджее Кожецком. Он в стране? Скрывается?
Это был вопрос ко мне, однако я молчала.
— У нас к нему небольшие претензии, но они не такого рода, чтобы мы не могли о них забыть. Мы оставим его в покое. Пусть возвращается в клинику.
Я проглотила слюну, в горле все пересохло. Мне казалось, он это знает.
— Какие могут быть гарантии, что его не арестуют?
Он первый раз усмехнулся:
— Я мог бы сказать: вот вам мое слово. Но если этого покажется мало, у вас есть еще слово Товарища. Ему вы тоже не доверяете?
— Не об этом речь, — ответила я быстро. — Это… такая ответственность — решать чью-то судьбу…
— Понимаю вас, — неторопливо произнес полковник.
Я подумала, что он играет со мной, и во мне родилась неприязнь к этому человеку. Он был такой самоуверенный, а я долго не могла овладеть собой, голова моя тряслась, как у Марыси.
Я вспоминала этот визит еще очень долго. Запомнила эту комнату и этого человека, как будто сфотографировала. Холодные, слегка насмешливые глаза. Себя я тоже помнила хорошо — дрожь во всем теле, трясущиеся руки. И испытывала презрение к нам обоим и к ситуации, в которой мы оказались. Я чувствовала себя оскорбленной, но это было потом, когда ты уже вернулся. Нам нужно было принять столько трудных решений, что разговор с полковником ушел в небытие. Мне необходимо было убедить тебя, что ты можешь вернуться. Но сказать правду не могла: ты бы ее не принял. Оставалось только лгать. И я врала как по нотам: все это, дескать, сделал твой профессор, но он не должен догадаться, что ты в курсе. Сначала ты засомневался:
— Профессор разговаривал с госбезопасностью?
— Но ты ведь его коллега. Он тебя ценит, ты нужен клинике.
— И они сразу его послушались?
— Но ведь он еврей.
Это тебя убедило. Ты вернулся и снова начал работать в клинике. Кровать Марыси переставили назад в комнату к Михалу. Проблема с твоим пьянством исчезла в первые же дни. Труднее оказалось с Марысей, неожиданно она опять почувствовала себя ненужной. Михал был недоволен, что она занимает его комнату. Тебя полностью захватила клиника. Даже я отошла на задний план, что уж говорить о Марысе. Я была для тебя женщиной, а она существовала как угрызение совести, на которое сейчас у тебя просто не хватало времени. Я пыталась как-то объяснить тебе, но ты даже не понимал, чего я хочу.
— Марыся? — спрашивал ты рассеянно. — Она очень хорошо выглядит, намного лучше, чем тогда…
А когда ее болезнь снова превратилась в проблему, было уже поздно. Она вернулась в свой мир, и никакие силы не могли ее оттуда вытащить.
Опять появились бульоны, которые она не могла проглотить. Больница, капельница, дом, потом снова больница. Просыпаясь ночью, я думала, как же выйти из этой ситуации. Никто, кроме меня, не осознавал, насколько она серьезна. Я чувствовала, что Марыся не хочет поправляться, поскольку у нее нет для этого стимула. Просила Михала, чтобы он относился к маме с большим пониманием, но у него были свои заботы. Будучи самым младшим в классе, он должен был постоянно самоутверждаться. И когда я говорила с ним о Марысе, Михал рассеянно смотрел на меня. Создавалось впечатление, что наш дом разваливается на кусочки и каждый идет в свою сторону… Мы с тобой спали на одном топчане, но были далеки друг от друга. Однако не присутствие Марыси за стеной нас отдаляло. Это было нечто другое. Я даже стала подозревать, что у тебя кто-то есть. Однажды какая-то женщина попросила тебя к телефону, а когда я спросила, кто это, повесила трубку. Мне было тяжело при мысли, что ты от меня что-то скрываешь.
Мы лежали бок о бок в темноте.
— Хочешь, чтобы я ушла?
— Нет.
И все. Ты повернулся ко мне спиной и заснул. А я не могла заснуть. Я желала близости с тобой. Мы так долго жили врозь, а теперь просто существовали рядом, словно разделенные стеклом. Я видела тебя, чувствовала твое тело, но не могла до него дотронуться. Может, это была кара за обман, которой я должна искупить твое возвращение? Но это же мой обман, а я лгала с самого начала…
В те горькие ночи, когда ты спал рядом, повернувшись спиной, меня преследовал образ мужчины, поднявшегося из-за стола в той комнате. Его лицо, глаза. Глаза, которые видели мой страх, разглядывали его как под микроскопом. Этого я не могла ему простить. И еще во мне появилось нечто, похожее на презрение к собственному телу. Может, потому, что оно перестало быть предметом твоего желания. Я научилась существовать вне его, не могла оценивать себя по достоинству, полагалась на твое мнение — и неожиданно потеряла уверенность в себе. И не оттого, что Марыся спала за стеной. Нас разделяло то, что было у тебя внутри. Я знала: нельзя задавать никаких вопросов, следует ограничиться твоим «нет». А разве у меня был какой-то другой выход? Уйти я не могла: без тебя и Михала я бы перестала существовать. Ничто не предвещало, что эта зависимость покинет меня. К этой ситуации очень подходила сказка, которую однажды рассказал мне отец. Как три тростинки поддерживали друг друга, но когда одну из них сбил ветер, две другие оказались слишком слабы, чтобы самостоятельно выжить. В моем случае было наоборот. Моя тростинка могла жить, только если рядом были две другие. Как-то ночью у меня даже появилась мысль, что если бы я решила уйти, то Михал ушел бы со мной. Эта мысль была близка той, которая возникла у меня в деревянном доме, — я не была уверена, что ты останешься в живых после восстания, и тоже подумала о Михале. Но в тот момент я не так стыдилась своих мыслей, как сейчас… Мне следовало научиться терпеливо ждать. Жизнь поползла медленно, стала серой, как тогда, когда мы не могли быть вместе…