Письма на вощеной бумаге — страница 29 из 34

Он улыбнулся ей, и мозг Кати без спроса включил пластинку с «Пасторальной симфонией».

– Ты и есть мой счастливый случай, – сказала она, обхватив Северина руками и прислонившись головой к его щеке. После четырех долгих вдохов церковные часы громко пробили новый час. Кати вздохнула. – Мне нужно вернуться домой и написать последнее письмо. Ты поедешь со мной? И потом на кладбище? Мне не хочется сейчас быть одной. – Она почувствовала, как он кивнул и нежно поцеловал ее в макушку. – Я не хочу сейчас быть без тебя…


Надгробие из черного полированного гранита наконец-то доставили. На нем значилось: «Хельга Вальдштайн – любимая жена и мать». Шрифтом с засечками, золотыми буквами, которые сейчас подсвечивали лучи теплого послеполуденного солнца. Под датами рождения и смерти была выгравирована старая кинокамера на трехногом штативе, как будто кино было ее жизнью.

Все в точности так, как указано в завещании.

– Мне уйти, пока ты читаешь? – спросил Северин.

– Нет, пожалуйста, останься. Настало время, когда правда перестала быть секретом. Все должны знать то, что моя мать держала в тайне. И можешь спокойно рассказывать остальным, ладно?

– Ты должна сделать это сама, в конце концов, это твоя история.

– Но я скоро уеду, даже если ты все еще не хочешь в это верить.

Кати встала перед прямоугольным бортиком могилы, засыпанной белым гравием. Справа перед надгробием установили лампу, в которой исправно нес службу садовый фонарик на солнечных батарейках, а слева вмонтировали защищенную от непогоды фоторамку со старой фотографией ее матери. На ней она была запечатлена в то время, которое сама всегда называла «своим полным расцветом». Снимок сделал фотограф из газеты на премьере большого голливудского фильма в их кинотеатре. Хельга тогда надела настолько роскошное шифоновое платье, настолько блестящие туфли на высоких каблуках, что посторонние гости приняли ее за исполнительницу главной роли.

Могила действительно была оформлена со вкусом.

Только миниатюра глобуса, который стоял на скалистой площадке у мыса Нордкап, не вписывалась в общую композицию. Последнее прощай от того, кто никогда не стремился казаться окружающим человеком со вкусом.

– Это последнее письмо, – пояснила Кати, доставая его из кармана куртки. – И так же, как и первое, оно связано с моей мамой.

– Это судь…

– Не произноси это слово! – Кати развернула вощеную бумагу, и та, как всегда, издала тихий хрустящий звук. Она выбрала поврежденный в нескольких местах лист: то там, то тут на нем не хватало кусочка, а кое-где он был сильно надорван. Сейчас она разглаживала уголки, проводила по ним пальцами явно чаще, чем необходимо. – Даже если на этот раз ты действительно в чем-то прав.

Это далось Кати с трудом, однако она улыбнулась. Ей очень хотелось прочесть это письмо с улыбкой.

Любимая мама,

да, любимая мама. Я сама удивляюсь, что мое письмо к тебе начинается именно так, что оно должно начинаться именно так. У меня есть все основания презирать тебя. Из-за всего, что ты делала со мной на протяжении десятилетий. Выставила курс на несчастье. Своей собственной, своей единственной дочери.

Я бы с удовольствием тебя возненавидела, так было бы проще. На сто процентов чистой, незамутненной ненавистью. Но, несмотря ни на что, ты по-прежнему моя мать, а мне, как и всем людям, суждено было с рождения любить собственную мать. Безоговорочно. И верить в любовь матери так же безоговорочно. Именно так я и делала. И это стало моей самой большой ошибкой.

И даже сейчас осталась какая-то часть этой веры и часть моей любви к тебе, которая еще не исчерпана. Ее оказалось так много, что ты не сумела отнять у меня ее всю без остатка.

Несмотря ни на что, я все еще хочу верить, что ты любила меня.

Но это была любовь, которую ты не могла себе позволить, которой не позволялось существовать, потому что любви, которая привела к моему рождению, тоже не позволялось существовать. Я не знаю, любила ли ты Мартина, но он определенно тебя любил.

Можешь объяснить мне, почему любовь так невероятно слепа, что всегда падает на бесплодную почву? Что за расточительство! Чувств, времени, счастья. Пускай какая-то часть моего сердца до сих пор любит тебя или хотя бы хочет любить, я не могу простить тебе того, что ты сделала. Но, по крайней мере, могу понять, хотя бы немного. Возможно, настолько, чтобы в какой-то степени примириться с этим. Когда-нибудь.

У меня есть вопросы, так много вопросов, на которые я никогда не получу ответов. В ближайшие несколько лет мне придется отпустить их, как камни, которые таскаешь за собой, а в конце концов выбрасываешь на обочину.

Ты намеренно отравляла мне жизнь? Или не признавалась себе в своей ненависти ко мне и всему, что я воплощаю? Никому мы не врем так привычно и умело, как себе самим.

Возможно, ты убеждала себя, что на самом деле все это для моего же блага, поскольку тебе было бы невыносимо смотреть в лицо собственной злобе.

Но я думаю, в глубине души ты осознавала, что это неправильно. Поэтому всегда делала для меня что-то хорошее – уже после того, как в очередной раз отравляла мне жизнь. Иногда я получала в подарок роман, который давно хотела, как-то раз мы ходили на концерт в город – на музыку Бетховена, как я теперь понимаю. Да, мы даже ездили вместе на море после того, как ты сорвала мое обучение в салоне. После содеянного ты вдруг становилась заботливой, вдруг становилась матерью. Эти моменты облегчали тебе дальнейшую жизнь с самой собой? Или, наоборот, только усложняли?

Вопросы, так много вопросов.

Во всяком случае, теперь я знаю, почему ты так рано провела со мной беседу на взрослую тему. Мои одноклассницы еще понятия не имели, что означают пчелки и цветочки, а я уже знала, как предотвратить беременность. По крайней мере бы от этого ты хотела меня избавить – от участи из-за ребенка застрять в жизни, которую никогда не хотела. От того, что стало твоей судьбой. Ты не смогла наверстать отставание и завершить учебу в вечерней школе, не смогла построить карьеру, которая представлялась тебе возможной, и вместо этого вынуждена была работать на некомпетентных начальников. Ты не могла путешествовать и, имея ребенка, не могла расстаться с мужчиной, которого, вероятно, никогда не любила.

Но как раз это ты и могла сделать. Должна была сделать. И ты могла и должна была говорить. Ты не только сама жила во лжи, ты заставила жить во лжи меня, папу и Мартина тоже. Ты взвалила эту ложь на всех нас. Но если нести ложь вместе, легче не становится. Ложь становится только тяжелее и тяжелее.

Тебе следовало отправить свои письма. У тебя был выбор. Мне же ты его не дала. И тем самым не позволила нам любить друг друга так, как мы обе нуждались в этом. Не позволила нам поддерживать друг друга, объединиться на почве того, что произошло.

Кати видела последние два слова на бумаге для бутербродов. Сквозь них тускло просвечивали очертания могилы. Внезапно ей стало трудно дышать, не хватало воздуха, чтобы произнести их.

– Можешь прочитать это, пожалуйста? – Кати передала письмо Северину.

– Оно написано от руки, – тихо отметил тот.

– Да, и все остальные тоже должны были такими быть. Отпустить что-то можно, только когда с этим примиришься. Или хотя бы решишь это сделать. Так создается основа, а на это нужно время. – Она указала на письмо в руке Северина. – И оно требует больше всего времени.

Северин передал его ей обратно.

– Если я произнесу эти слова за тебя, на самом деле они не будут сказаны. Ты справишься сама.

Кати сделала глубокий вдох, словно прыгала с трехметровой вышки в бассейн, и посмотрела на фотографию матери, в ее сияющие глаза.

Кати не разрешили присутствовать в кадре, хотя фотограф предлагал. Ей пришлось держать мамину сумочку.

Всего хорошего.

Кати повторила это снова. На этот раз громче. А в третий раз крикнула так громко, что разлетелись все голуби. Ведь именно так изгоняют призраков.

Затем Кати аккуратно сложила вощеную бумагу для бутербродов, сунула ее обратно в конверт и положила письмо на плиту. Выбрала самый тяжелый из белых камешков на могиле и поместила его сверху. Но сбалансировать камешек сложно, от порыва ветра он может упасть, и тогда письмо сдует. Поэтому она опустилась на колени, вырыла рукой ямку, поглубже засунула в нее письмо и снова засыпала все гравием. А после этого Кати еще довольно долго не отрывала от него пальцы.

– Может быть, я писала все эти письма только потому, что чувствовала какую-то недосказанность. Мой способ изменить это заключался в том, чтобы сказать очень много.

Вдруг она заметила что-то краем глаза и подняла голову. Северин проследил за ее взглядом.

Одинокий журавль, высоко в небе. Он торопился улететь на юг.

– Это последний, – сказала Кати. – Скорее всего, он направляется в Испанию, в Эстремадуру. Там зимует большинство из них, так что я тоже туда хочу. – Она встала. – Мне пора собираться.

– Это не последний, – выпалил Северин. – В наших краях их еще много. Не нужно пока уходить.

Кати поцеловала его – долго и нежно. И после этого больше не могла смотреть ему в глаза.

– Пожалуйста, не усложняй мне этот момент. Он и так самый сложный из всего, что мне когда-либо приходилось делать. – Она снова посмотрела на небо. – А это должно быть легко, в конце концов, у меня должно получиться взлететь вместе с ними.

Чучела арктических животных расположились на ступеньках в фойе кинотеатра, словно оглядывая свое царство. Весь пол был завален тем, что удалось спасти от пламени. Над всем витал тяжелый запах дыма, поэтому двери и окна оставили открытыми нараспашку.

– Ты хорошо поухаживал за Беттиной и Харальдом? – спросил Мартин у Лукаса, который вошел через центральную дверь.

– Конечно. И оба получили дополнительную порцию угощений.