Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой
Оскар Уайльд
159. МАКСУ БИРБОМУ
Отель де ла Пляж, Берневаль-сюр-мер
[Приблизительно 28 мая 1897 г.]
Мой дорогой Макс! Я не в силах выразить всю радость, которую я испытал от Вашего восхитительного подарка, дожидавшегося моего освобождения, и от Ваших очаровательных писем. Я раньше думал, что благодарность — тяжкое бремя для нас. Теперь я убедился, что от нее на сердце становится легче. Неблагодарному трудно идти по земле, ноги и сердце у него как свинцом налиты. Но если ты хоть в малой степени познал счастье благодарности, ноги твои легко ступают по песку и по водам, и ты готов со странной, внезапно открывшейся тебе радостью вновь и вновь исчислять не владения свои, а долги. Их я коплю ныне в сокровищнице сердца и, один золотой к другому, бережно перебираю на утренней и вечерней заре. Так что не браните меня за назойливые выражения благодарности. Просто это одно из удовольствий, доселе мне незнакомых.
«Счастливый лицемер» — чудесная, замечательная книга, хотя мне и не понравилась циническая прямота названия. Название, которое автор дает своему труду, будь то стихотворение или картина, — а ведь всякое произведение искусства есть либо стихотворение, либо картина, а в лучших из них сочетается и то, и другое, — есть отголосок греческого хора. Это единственное место в произведении, где художник говорит от первого лица, — так зачем же по собственной воле подхватывать прозвище, данное толпой? Впрочем, я знаю, как весело бывает подобрать какую-нибудь кличку и носить, как розу в петлице. Именно так обретали названия все крупные школы в искусстве. Не быть довольным чем-либо из того, что Вы сделали, — переживание для меня столь новое, что даже серебряная шкатулка, полная великолепных в своей бесполезности вещиц, которую практичный Реджи преподнес мне после моего освобождения, не заставит меня от него отказаться. Но пройдут годы, Вы, будете по-прежнему молоды и, вспомнив мои слова, поймете их справедливость и в последнем прижизненном издании оставите название неизменным. В этом я совершенно уверен. Пророческий дар — достояние тех, кто понятия не имеет, что случится завтра с ними самими.
Я рад был почувствовать в этой книге перекличку с «Дорианом Греем». До сих пор меня постоянно огорчало, что мой роман никакого другого художника не побудил к новому свершению. Ведь где бы ни рос прекрасный цветок — на лугу или на поляне, — рядом непременно должен вырасти новый цветок, столь схожий с первым, что он становится прекрасен по-своему; ибо все цветы и все произведения искусства таинственно тянутся друг к другу. И вот еще о чем я подумал, читая Вашу удивительную и совершенно новую для меня книгу: как глупо поступают тюремщики, лишая художника пера и чернил. Его труд продолжает кто-то на воле, внося в него восхитительную свежесть.
То, что это письмо написано на двух разномастных страницах, не должно внушать Вам беспокойства: причина этому не бедность, а экстравагантность. Напишите мне непременно — на мое новое имя. Искренне Ваш
Оскар Уайльд
160. РОБЕРТУ РОССУ{269}
Отель де ла Пляж, Берневаль-сюр-мер
[28 мая 1897 г.]
Мой дорогой Робби! Сегодня первый день, который я провожу в одиночестве, и, разумеется, день весьма несчастливый. Я начинаю осознавать свое ужасное положение изгоя, и меня с утра одолевают злоба и горечь. Прямо беда. Я-то думал, что смогу спокойно и просто принять все, как есть; но теперь на меня то и дело накатывает ярость, подобно холодному штормовому ветру, который губит едва взошедшие ростки. Я тут набрел на часовенку, полную диковинных святых, чрезвычайно готических в своем безобразии и очень ярко раскрашенных, — иные с улыбками, доходящими до оскала, в духе первобытных статуэток, — но все они для меня не более чем идолы. Меня смех разбирал на них смотреть. К счастью, в притворе я обнаружил прелестное распятие — не янсенистское, а с широко раскинутыми руками из золота. Оно меня обрадовало, и я отправился бродить по дюнам, где и уснул на теплой, колючей и бурой прибрежной траве. Прошлой ночью я почти не сомкнул глаз. Отвратительное письмо Бози лежало в комнате, и я имел глупость перечитать его перед сном и оставить подле кровати. И вот мне пригрезилось, что мать выговаривает мне за что-то строгим и тревожным голосом. Я ни капли не сомневаюсь, что в минуту опасности она всегда найдет способ меня предостеречь. Меня охватывает настоящий ужас перед этим злополучным и неблагодарным молодым человеком, перед его тупым эгоизмом и полной бесчувственностью ко всему, что есть в людях хорошего и доброго или хотя бы может таковым стать. Я боюсь этого несчастного, словно дурного глаза. Оказаться с ним рядом означало бы вернуться в ад, из которого, как я очень надеюсь, я выбрался. Нет, не хочу больше видеть этого человека.
Что же касается тебя, милый Робби, то меня мучает мысль, что иные из любящих тебя могут счесть, да и уже считают, эгоистичным с моей стороны позволять тебе и просить тебя время от времени ко мне приезжать. Но как они не видят разницы между нашим союзом в нероновы дни моего раззолоченного позора, исполненные роскоши, распутства и цинического материализма, — и твоими стараниями утешить одинокого, оплеванного человека в его бесчестье, заброшенности и нищете? Какое же скудное у них воображение! Если бы я вновь разбогател и пожелал вести прежнюю жизнь, ты, я полагаю, стал бы избегать моего общества. Ты осудил бы меня; но сейчас, милый мой мальчик, ты идешь ко мне с сердцем Христовым, ты оказываешь мне такую нравственную помощь, какой не оказывает и никогда не сможет оказать никто. Ты воистину спас мою душу — спас не в богословском, а в самом простом смысле, ибо душа моя была по-настоящему мертва, захлебнулась в трясине плотских наслаждений, и я вел жизнь, недостойную художника; но ты можешь исцелить меня и помочь мне. В этом прекрасном мире у меня никого нет кроме тебя, да мне больше никто и не нужен. Одно меня угнетает: на меня будут смотреть как на человека, проматывающего твое состояние и равнодушного к твоему благу. Ты прямо создан для того, чтобы помочь мне. Я рыдаю от отчаяния, думая о том, сколь во многом нуждаюсь, и рыдаю от радости, думая о том, что у меня есть ты.
Я очень надеюсь, что в ближайшие полтора месяца мне удастся сделать одну работу и что, когда ты ко мне приедешь, я смогу тебе кое-что прочесть. В любви твоей я не сомневаюсь, но мне нужно и твое уважение, твое искреннее восхищение; боюсь этого слова, так что лучше сказать — твое искреннее одобрение моей попытки вернуться в литературу. Однако мысль о том, что я приношу тебе вред, может отравить мне все удовольствие от твоего общества. Уж по крайней мере с тобой я хочу быть свободным от всякого чувства вины, от ощущения, что я гублю чью-то жизнь. Милый мой, ведь не мог же я погубить твою жизнь, откликаясь на нежную дружбу, которую ты вновь и вновь мне предлагаешь. Не зря я окрестил тебя в тюрьме святым Робертом Филлиморским. Святость создается любовью. Святые — это люди, которых сильнее всего любили.
Хочу только слегка изменить слова надписи в книге, которую я подарил тебе по выходе из тюрьмы. Мне следовало написать: «Когда я вышел на волю, ты дал мне одежду, пищу, мудрый совет. Ты дал мне любовь». Всё ты, а не другие. Я с радостным смехом думаю, как точны эти строки во всех деталях.
8.30. Только что получил твою телеграмму. Некто бородатый — как пить дать, маскировка — лихо прикатил на велосипеде, размахивая голубой телеграммой. Я сразу понял, что она от тебя. Что ж, я очень рад и с нетерпением жду газету. Вот увидишь, письмо подействует. Я свои заметки о тюрьме тоже отдам в «Кроникл». Они там поддерживают тюремную реформу; во всяком случае, можно не опасаться, что мой труд примут за рекламное объявление.
Хотел бы знать, что ты об этом думаешь. Я намерен написать Мэссингэму. Читая твою телеграмму между строк, я чувствую, что ты тоже доволен. Она пришла как нельзя более вовремя. Представь себе — мне подсунули на ужин змею! Мелко нарезанную змею под темно-зеленым соусом! Я объяснил хозяину, что я не какой-нибудь там mangeur de serpents[59], и полностью обратил его в свою веру. Змеи подаваться больше не будут. Бедняга разволновался не на шутку. Как хорошо, что у меня богатый опыт по части ихтиологии!
Прилагаю пачку писем. Будь добр, отошли их, присовокупив к ним денежные переводы. Те из них, что адресованы в тюрьму, запечатай в один большой конверт и сам напиши на нем адрес как можно разборчивее. Это мои долги чести, и я должен их отдать во что бы то ни стало. Письма ты, разумеется, прочти. Объясни мисс Мередит, что письма, адресованные С. 3. 3 на Хорнтон-стрит, 24, предназначены тебе. Суммы переводов следующие. Я понимаю, что выходит много, но я-то рассчитывал, что не буду стеснен в средствах:
Джексону 1ф.
Флиту 1ф. 10ш.
Форду 2ф. 10ш.
Стоуну 3ф.
*Итону 2ф.
*Краттендену 2ф.
Бушеллу 2ф. 10ш.
*Миллуорду 2ф. 10ш.
Гроувсу 3ф. 10ш.
________
20ф. 50ш.
У. Смиту 2ф.
Письма отошли немедленно. По крайней мере отмеченные *.
Куча денег! Но теперь у меня остались только Джим Катберт (2 декабря), Джим Хаггинс (9 октября) и Гарри Элвин (6 ноября). Эти могут подождать. По зрелом размышлении я посылаю в тюрьму только одно письмо. Прошу тебя, не перепутай. У каждого письма есть свой нюанс.
Пришли, пожалуйста, несколько перьев и несколько красных галстуков. Последние, сам понимаешь, для литературной работы.
Сегодня утром я послал письмо Кортнею Торпу, а также письмо и цветы миссис Стэннард.
Мор собирается переслать мне стихотворение Бози — он пишет любовную лирику! Совсем спятил.
Тардье таинственно предостерегает меня от опасных друзей в Париже. Терпеть не могу таинственности — бывает ли что-нибудь более очевидное?
Проследи, чтобы Ромейке оставался на троне войны.