Письма — страница 74 из 78

[87].

Мы с Алеком обедали один раз в компании Бози, другой раз вдвоем. Он был очень мил и любезен и сообщил мне крайне огорчительные новости о тебе. Я вижу, ты, как и я, сделался неврастеником. Я пребываю в этом состоянии уже четыре месяца — до полудня лежу пластом, не могу написать даже короткого письма. Меня пытаются лечить мышьяком и стрихнином, но без особого успеха, поскольку я вдобавок ко всему отравился мидиями; суди сам, какую изнуряющую и трагическую жизнь мне приходилось вести. Отравление мидиями — крайне неприятная штука: раздетый ты выглядишь как настоящий леопард. Умоляю тебя, никогда не ешь мидий.

Как только поправлюсь, напишу тебе подробное письмо; твоего письма с приглашением в Рим я так и не получил.

Премного благодарю за чек, но письмо твое воистину ужасно. С любовью, твой

Оскар

213. РОБЕРТУ РОССУ{309}

Через посредство компании «Кук и сын»,

Рим, площадь Испании

16 апреля [1900 г.]

Мой дорогой Робби, я совершенно не в состоянии писать. Но это не вина моя, а беда. Прямо какой-то паралич — cacoethes tacendi[88] — такую вот форму приняло мое недомогание.

А путешествие было очень удачным. Палермо, где мы провели восемь дней, — прелестный город. Не имеющий себе равных по красоте расположения, он растрачивает дни в сладкой дремоте посреди «Золотой чаши» — роскошной долины меж двух морей. Лимонные рощи и апельсиновые сады в этом краю столь совершенны, что я вновь сделался прерафаэлитом и с содроганием вспоминаю бескрылых импрессионистов, чьи тусклые души и сумеречные мозги способны разродиться только мутью, заволакивающей «золотые лампады в зеленой ночи», которые доставили мне столько радости. Точность и изысканность детали, присущая истинным прерафаэлитам, есть компенсация за отсутствие движения; ведь из всех искусств только литература и музыка развиваются во времени.

И нигде, даже в Равенне, не видел я такой мозаики. В Палатинской капелле, от пола до купола сверкающей золотом, ты словно оказываешься посреди гигантских медовых сот, где смотришь на поющих ангелов, а смотреть на поющих ангелов или людей куда приятнее, чем слушать их пение. Вот почему великие художники всегда изображают ангелов с лютнями без струн, с флейтами без клапанов и со свирелями, заставить которые звучать невозможно.

Тебе, наверное, знаком маленький городок Монреале, с его собором и монастырями. Мы туда часто ездили, нашими cocchieri[89] неизменно оказывались прелестные юноши с точеными лицами. Вот в ком видна порода, а вовсе не в сицилийских лошадях. Самыми любимыми у меня были Мануэле, Франческо и Сальваторе. Я был без ума от всех троих, но теперь вспоминаю только Мануэле.

Еще я завел большую дружбу с юным семинаристом, который живет прямо в городском соборе Палермо, — он и еще одиннадцать человек ютятся в крохотных кельях под самой крышей, как птицы небесные.

Каждый день он водил меня по всем закоулкам собора, и я взаправду вставал на колени перед огромным порфировым саркофагом, где покоится Фридрих Второй. Эту жуткую полированную громаду кроваво-красного цвета поддерживают львы, в которых чувствуется нечто общее с яростной натурой беспокойного императора. Первое время мой юный друг по имени Джузеппе Ловерде просвещал меня, но на третий день уже я взялся за его просвещение и, переиначивая по своему обыкновению историю, пустился в рассказы о Короле Королей, о его придворных и об ужасной книге, которой он не писал. Джузеппе пятнадцать лет, и он невероятно мил. Причина, по которой он связал свою судьбу с церковью, совершенно средневековая. Я спросил его, почему он решил стать clerico[90],— и что же ты думаешь?

Вот его ответ: «Мой отец — повар, мы очень бедны, и у нас большая семья, и я подумал, что пусть в нашем домишке будет одним ртом меньше, потому что я хоть и худой, а ем много — прямо беда со мной».

Я сказал ему, что он может утешиться, ибо Господь ввергает людей в нищету, чтобы привести их к себе, а богатство он для этого почти никогда не использует. И Джузеппе утешился, а я подарил ему маленький молитвенник, очень милый, в котором куда больше картинок, чем молитв, — как раз то, что нужно Джузеппе, мальчику с прекрасными глазами. Вдобавок я осыпал его лирами и напророчил ему кардинальский сан, если он будет себя хорошо вести и помнить обо мне. Он сказал, что непременно будет помнить, и я этому верю — ведь я каждый день целовал его, укрывшись за высоким престолом.

В Неаполе мы задержались на три дня. Большинство моих тамошних друзей, как ты знаешь, сидят в кутузке, но я все же оживил кое-какие милые воспоминания и влюбился в одного морского бога, который по непонятной причине предпочел мореходную школу обществу Тритона.

В Рим мы приехали в Страстной четверг. В субботу Г. М. уехал в Глан, а вчера, к ужасу Грисселла и всей папской свиты, я возглавил ряды паломников в Ватикане и получил благословение Его Святейшества — благословение, которого они бы мне ни за что не дали.

Во всем своем великолепии он проплыл мимо меня на носилках: не существо из плоти и крови, а чистая белая душа, облаченная в белое, святой и художник в одном лице — небывалый случай в истории, если верить газетам.

Мне не с чем сравнить неповторимое изящество его движений, когда он приподнимался дать благословение, — за паломников не ручаюсь, но я его точно получил. Герберту Три непременно нужно увидеть папу. Это для Три единственный шанс.

Я был глубоко потрясен, и моя трость начала было расцветать и, без сомнения, расцвела бы, если бы у дверей часовни ее не забрал у меня Пиковый Валет. Этот странный запрет обязан своим происхождением, разумеется, Тангейзеру.

Тебе интересно, как я раздобыл билет? Конечно же, не обошлось без чуда. Я считал дело безнадежным и не предпринимал ровным счетом ничего. В субботу в пять часов вечера мы с Гарольдом пили чай в гостинице «Европа». Я преспокойно жевал кусок хлеба с маслом, как вдруг то ли человеческое существо, то ли иное создание в человеческом обличье и униформе гостиничного швейцара подошло ко мне и спросило, не хочу ли я увидеть папу в день Пасхи. Я смиренно склонил голову и сказал «Non sum dignus»[91] или что-то в этом роде. И тут он вынул билет!

Если я еще скажу тебе, что он был сверхъестественно уродлив и что цена билета равнялась тридцати сребреникам, картина станет полной.

Не менее любопытно, что, когда бы я ни проходил мимо этой гостиницы — а такое случается очень часто, — я каждый раз натыкаюсь на этого субъекта. Медики называют подобные явления зрительными галлюцинациями. Но мы-то с тобой знаем, что это такое.

В конце дня в воскресенье я слушал вечерню в Латеранском соборе; музыка была замечательная, а под конец на балкон вышел епископ в красном облачении и красных перчатках — точь-в-точь такой, как у Патера в «Гастоне де Латуре», — и показал нам шкатулку с мощами. Над его смуглым лицом возвышалась желтая митра. Он выглядел по-средневековому зловеще и был исполнен такого же готического великолепия, как те епископы, что высечены на алтарях и порталах. Подумать только — было время, когда люди смеялись над жестами фигур на витражах! Да у духовного лица в облачении иных жестов и не бывает. Этот епископ, от которого я глаз не мог оторвать, наполнил меня ощущением великого реализма, заложенного в готическом искусстве. Ни готика, ни античность совершенно не знают позы. Позу изобрели посредственные портретисты, и первым из людей, кто принялся позировать, стал биржевой маклер, который с тех пор так и позирует не переставая.

Омеро много рассказывает о тебе — пожалуй, слишком много. Он смутно подозревает, что ты ему изменяешь, и твое скорое возвращение кажется ему маловероятным. Я не понял, что такое ты пишешь о нем на открытке. Что за неприятность он тебе доставил?

Я добавил к своей коллекции некоего Пьетро Бранка-д'Оро. Он смугл и мрачен, и я его очень люблю.

Посылаю тебе фотографию, сделанную в предпасхальное воскресенье в Палермо. Вышли мне какую-нибудь из своих, и люби меня крепко, и постарайся прочесть это письмо. Оно задаст тебе работы на неделю.

Сердечный привет твоей дорогой матери. Неизменно с тобой

Оскар

214. РОБЕРТУ РОССУ{310}

Отель «Эльзас», Париж

[Май — июнь 1900 г.]

Дорогой мой Робби! Наконец-то я приехал. Десять дней провел в Глане с Гарольдом Меллором; автомобиль был великолепен, но, конечно, не преминул сломаться. Автомобили, как и прочие механизмы, куда более норовисты, чем животные, — это нервные, раздражительные, дикие существа; я подумываю, не написать ли статью на тему «Нервы в неорганическом мире».

Фрэнк Харрис здесь, и Бози тоже. На днях после ужина я, не называя суммы, задал Бози вопрос, который ты предлагал задать. Он только что выиграл на скачках 400 фунтов и еще 800 несколькими днями раньше, и по этому случаю он был в приподнятом настроении. Мои слова вызвали у него вспышку бешеного гнева, перешедшего в язвительный смех, и он сказал, что чудовищнее он в жизни ничего не слыхивал, что и не подумает делать что-либо подобное, что моя наглость его поражает, что он не считает себя в долгу передо мной ни в каком смысле. Он был совершенно отвратителен, просто мерзок. Потом я рассказал обо всем Фрэнку Харрису, который очень удивился, но глубокомысленно заметил: «Никого ни о чем не проси — это всегда ошибка». Еще он сказал, что лучше всего было бы, если бы кто-нибудь другой предварительно поговорил с Бози и попросил его от моего имени. Мне тоже так казалось, но ты вот не выказал большого рвения вести с Бози переписку по денежным вопросам, что меня нисколько не удивляет.