арем факультета, наконец, его выбрали даже в деканы юридического факультета и он стал членом правления университета. В этом звании он и умер. Умер Блок от чахотки (туберкулеза легких) и сильного истощения. За месяц до смерти, он, наконец, сам понял невозможность оставаться дальше одному на своей одинокой квартире, без отопления, без освещения и еды. Он был уже так слаб, что с трудом мог двигаться; ослабело сердце, опухли ноги, и он добровольно поступил в частную больницу на «Аллее роз», под названием «Дом здоровья». Для него этот дом оказался домом смерти. Я слышал, что Блок должен умереть, по расчетам врачей, на следующий день. Было воскресенье, и я вместе с моей женой, которая тоже любила Блока, пошли его проведать и навсегда проститься. Как все умирающие от чахотки, он смерти не ждал, истину от него скрывали. Я начал говорить ему, что студенты ожидают его скорого выздоровления. (Состав студенчества в то время уже изменился, поляков осталось очень мало, Варшавский университет был заполнен сотнями русских семинаристов и отношение к Блоку со стороны студенчества стало уважительным.) Блок отвечал мне, что не дальше как в пятницу он возобновит свои лекции; между тем он был уже так слаб, что без посторонней помощи не мог даже поворачиваться на постели. Мы просидели у него часа четыре, вплоть до сумерек, и вели самые оживленные беседы. Я просил его, как только он выйдет из больницы, приходить ко мне обедать, на что он отозвался довольно курьезно: «Да, да, знаете ли, в столовой ужасно скверно кормят. Я буду к вам каждый день ходить обедать». Принесли при мне ему обед, как теперь помню — курицу с рисом, — он раза два ткнул вилкой и велел убрать, говоря, что готовят ужасно невкусно, но, конечно, причина была совсем другая: аппетита у него уже не могло быть. Говорили мы с ним и о философии, и о планах будущей работы, и о делах университета. Конечно, никто не поверил бы, что беседа идет с умирающим. Наконец, в сумерках мы простились с ним самым дружеским образом; в ту же пятницу обещался он нам после лекции придти на обед. Жена моя, как нервная женщина, едва не разрыдалась тут же, при нем. Мы ушли, а рано утром в понедельник (1-го декабря 1909 г.) Александр Львович Блок уже перестал существовать. Я не участвовал в его похоронах, — мне это было чересчур тяжело. Приехали наследники: сын первой жены (урожденной Бекетовой), поэт Ал. Ал. Блок; мать его, сама лично, не приехала, приехала вторая жена — Мария Тимофеевна (урожденная Беляева) со своей дочерью Ангелиной Александровной. И они, и всякого рода посторонние лица, прежде всего полиция, ворвались в неприступную цитадель его квартиры, распотрошили ее и в тюфяке на постели обрели целую калифорнию. Даже по полицейскому счету, как известно, весьма приблизительному, оказалось свыше 80 000 руб. накопленных ценой неимоверных лишений за два с половиной десятка лет. Деньги поделили между собой обе семьи пополам, тело предали погребению, разъехались, разошлись, и на память о Блоке ничего не осталось, кроме нескольких брошюр и газет, совершенно не передающих целиком систему его мышления, которую пытался восстановить, неизвестно с каким успехом и с какой степенью достоверности, его ученик — Спекторский.
***
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Симон Ашкенази (1868–1935) — выдающийся польский историк, профессор Лембергского (Львовского), а позже Варшавского университетов, автор многочисленных научных трудов.
2 Николай Яковлевич Новомбергский (1871–1949) — историк, юрист и этнограф. В 1908–1918 гг. был профессором Томского университета. Позже — профессором Омского с/х института, сотрудником Краевой плановой комиссии. Его статья «Краеведение и генеральный план развития народного хозяйства Сибири» («Сибирские огни», 1928, № 1) была положительно оценена Горьким.
3 Федор Васильевич Тарановский (1875–1936) — историк и славист. Занимал кафедру истории русского права в Юрьевском университете, был профессором Петербургского университета. После Октябрьской революции — профессор Белградского университета по кафедре истории славянского законодательства, член Сербской королевской академии, член-корреспондент Болгарской академии наук и Славянского института в Праге.
4Вл. Топор-Рабчинский — профессор Варшавского университета, автор книги «Маккиавелли и эпоха Возрождения» (Варшава, 1908). На правах рукописи была издана его «Энциклопедия права. Курс лекций, читанных на I курсе юридического факультета Варшавского университета» (Ростов-на-Дону, 1916).
5 О М. А. Рейснере см. в публикации писем Блока Е. В. Спекторскому в наст. т. кн. 2.
Е. С. ГЕРЦОГ. ОТЕЦ ПОЭТА БЛОКА
Много писали, много пишут и будут еще много писать о поэте Александре Александровиче Блоке, и далеко еще не сказано последнее слово о нем, но мне хочется рассказать и о нем, и об отце его, давшем миру такого крупного поэта.
О трудах А. Л., о его личности как ученого, так и человека, есть, конечно, тоже достаточно материала, но мои воспоминания о нем будут касаться только его частной жизни (в период 1906–1909 гг.) в Варшаве, где он был профессором государственного права при Варшавском университете.
Если эти немногие штрихи могут служить как бы дополнением к общей сложной обрисовке личности А. Л., мне было бы чрезвычайно приятно. Приятно потому, что общее (одностороннее) мнение об А. Л. создалось как о человеке жестоком, как о деспоте, которому были чужды добрые движения души и все человеческие переживания.
Я не буду вдаваться в подробности его семейной жизни, которые мне мало известны, так как он никогда о них не говорил — а слухам не всегда можно доверять, — но расскажу о нем, каким я его помню в мои молодые годы, и помню простым, незлобивым, часто — кротким, и всегда — неизменно — интересным собеседником.
Правда, характер у него был нелегкий, с большими странностями, которые нередко бывают у людей, отдающих большую часть времени науке и труду, или у одиноких людей, не привыкших к заботам других о себе. Но кто знал его близко, прощал ему эти странности.
Александр Львович был другом моего отца и часто бывал у нас. Характеры их были очень контрастны. Мой отец был человек общительный, тоже глубоко образованный (юрист), чуткий и бесконечно добрый, но связала их общая любовь к науке, литературе и музыке.
Первым знакомством Отца с Александром Львовичем был юридический диспут в существовавшем тогда юридическом обществе при университете. Александр Львович относился с исключительно трогательным вниманием и уважением к моему отцу.
Судьба забросила нашу семью в Варшаву, где мой отец служил по Министерству юстиции. В нашем доме собиралось большое и интересное общество — люди, жизнь которых красит жизнь других людей. В стенах нашей скромной квартиры бывали люди науки и искусства.
По вторникам у нас происходили исключительно научные собрания: беседы и чтение, и, конечно, всегда присутствовал А. Л. Он приходил раньше всех и уходил всегда последним. Хотя и бывал часто очень утомлен.
Трудно поверить, видя этого милого, ласково улыбающегося нам человека, что он — гроза студентов, неумолимо строгий и требовательный профессор. А. Л. не прощал небрежного отношения слушателей к своим лекциям и беспощадно проваливал их на экзаменах. Студенты-поляки не любили строгого профессора. И, помню, как однажды он пришел к нам, и, смеясь, показал безграмотно написанное по-русски анонимное письмо с угрозой: если он будет «резать» студентов на экзаменах, то погибнет, как «этот моль». И на бумаге как иллюстрация была раздавленная моль. Угроза эта, впрочем, не исправила строгого профессора. Но были у него и преданные ему ученики, особенно один, Спекторский. Он бывал у А. Л. и очень любил и уважал его.
В частной жизни А. Л. был глубоко интересным человеком. Для нас — молодежи — он был книгой неисчерпаемого интереса. Мы постоянно закидывали его всякими отвлеченными вопросами и всегда получали подробное объяснение, историческую справку или филологическое пояснение на всех европейских языках, которые он знал в совершенстве. Я уже не говорю об его знании истории, литературы и музыки.
Когда, случалось, удивлялись его многостороннему образованию, он всегда отшучивался или говорил:
— Если человек способен оценить многостороннее образование другого, то каким же образованным должен быть он сам! У моего отца и у А. Л. была изумительная память. Они часами читали поэтов наизусть, начиная с Державина.
Особенно же часто повторяли «Евгения Онегина» — целиком, наизусть — с любой строфы.
В то время А. Л. жил одиноко (на Котиковой ул.), весь уходя в книги и работу. С его слов мы знали, что он был женат два раза и имел от первой жены сына, а от второй — дочь. Портрет дочери стоял всегда перед ним среди хаоса книг, газет и вещей, и был большим трогательным контрастом веночек из цветов на портрете.
Говорил он о своей семье мало, и мы, понятно, не спрашивали. Говорили, что его деспотический характер и эта его отдаленность, как ученого, от будничной жизни, а также расчетливость усложняли его семейную жизнь — но я ничего об этом не могу сказать. Слыхала только, что его вторая жена (урожденная Беляева) жила тогда своим трудом, воспитывая дочь Ангелину. Помогал ли ей А. Л. — не знаю.
Когда А. Л. случалось хворать, мой отец навещал его и всегда поражался той обстановке, в которой он жил. Прислуги у него не было; никто не топил печей, никто не убирал комнаты. На вещах, на книгах, иногда прикрытых газетами, лежали толстые слои пыли.
Ему бывало холодно зимой писать; руки его замерзали. Чтобы впустить немного тепла, он открывал дверь на лестницу или уходил куда-нибудь отогреваться. Зачастую мой отец заставал его совсем застывшим и увозил к нам греться. Очень часто его обкрадывали в квартире. И случилось так, что зимой у него украли шубу. Он ходил тогда в каком-то коротком ватном пальто с рыжим потертым меховым воротником. Пальто это было похоже на дамский жакет, но А. Л. этим нимало не смущался. Вообще он не много внимания уделял своему туалету. Приходил он к нам или в старом сюртуке, или в