В мерзлоте о. Павел увидел символ края, ставшего столь близким его сердцу. Причем мерзлота символизирует не только природу Дальнего Востока, но и природу вообще. Природу, к которой обращается человек и которая на это обращение может ответить и благосклонно и разрушительно, если человек губит ее: «Золото, таящееся в мерзлоте, обращается в золотой пожар, губящий достояние орочонов—тайгу и мох, разгоняющий дичь—источник их жизни» [2037].
Следующий пласт впечатлений Флоренского — знакомство с народом края вечной мерзлоты — орочонами. Он много пишет о них и даже поначалу поэму называет «Орочоны». Флоренский мечтает создать грамматику и словарь орочонского языка и настойчиво просит прислать ему словарь и грамматику тунгусского языка. В одном из писем он признается, что образ мыслей орочонов чувствует близким себе. Ему близки их глубинная связь с природой, древние верования.
В мерзлоте Флоренский увидел символ, в котором слились три русла его деятельности, три области его интересов. В предисловии к поэме он так и пишет, поясняя задачу поэмы: «Мерзлота как тройной символ — природы, народа и личности». В чем же видел он это единство?
«Вечная мерзлота разрушает, когда ее начинают «обживать» и «освоять». Отсюда—«не трогай мерзлоты» орочонов. Ho то же—о душе. Прикрытые мерзлотой, таятся в ней горечи, обиды и печальные наблюдения прошлого. Ho не надо копаться в ее недрах. Мерзлотная бодрость дает силу справиться с разрушающими силами хаоса»[2038].
Мерзлота оказывается столь емким символом, что сдерживает своими хрустальными изваяниями силы хаоса. Отношение Флоренского к силам хаоса антиномично. С одной стороны, их надо сдерживать, дабы не всплыли наружу «горечи и обиды», с другой стороны, именно в этих силах хаоса—источник, изначальная стихия творчества. Без страстей человек перестает быть человеком, но страсти должны быть побеждены смирением.
Груз пережитого и давнее отношение к хаосу, который есть и благо, соединились в образе мерзлоты. Именно она оказалась близка миропониманию Флоренского. «Мерзлота—это эллин- ство», —пишет Флоренский в предисловии к поэме, а впоследствии, уже с Соловков, поясняет Кириллу:
«…Ты не замечаешь (полагаю в этом виноват автор) бодрого тона, данного размером и ритмом, и бодрой идеологии, которая раскрывается в преодолении обратного мироощущения, а не в простом незамечании всего, что может ослабить дух и вести к унынию. Это—древне–эллинское понимание жизни, трагический оптимизм. Жизнь вовсе не сплошной праздник и развлечение, в жизни много уродливого, злого, печального и грязного. Ho, зная все это, надо иметь пред внутренним взором гармонию и стараться осуществить ее» (7. ХI1.35 г.).
В дальневосточных письмах можно увидеть и еще один, упрятанный от цензора, важнейший смысл многогранной символики мерзлоты: «Все это время я страдал за вас и хотел, и просил, чтобы мне было тяжелее, лишь бы вы были избавлены от огорчений, чтобы тяжесть жизни выпала на меня взамен вас» (23—24. III.34 г.). Хаос в мировоззрении Флоренского— основной закон мира, закон энтропии, но Хаосу противостоит Логос—эктропия, борющаяся с мировым уравниванием. Само по себе творчество, не просветленное Логосом, может быть разрушительно. В дальневосточных письмах Флоренского на первый план выступает Логос прежде всего как Высшая Воля, мерзлота—это еще и символ волевого начала, стоящего над миром, Высшей Воли, Имя которой—Бог.
He купол то Софии, нет,
Ho, облаченный в снег и свет,
Парит сияющий Фавор
Над цепью Тукурингрских гор.
В мерзлоте о. Павел увидел единство многого, над чем он работал в своей жизни. Самые разнообразные русла его размышлений соединились в этом средоточии. И энтузиазм Флоренского был столь велик, что в предисловии к поэме оказалась начертанной дальнейшая биография его героя, которая, судя по всему, предназначалась и для сына Мика. О. Павел уже ощущал присутствие детей рядом: «Строим широкие планы расширения OMC (Опытной Мерзлотной станции. — Ред.) и ее работы. Предполагается издание (правда, пока стеклографическое) «Бюллетеня ОМС», создание различных курсов, организация музея. Если последнее состоится, то мобилизуем всех, в том числе и Мика с Тикой, на сбор коллекций. Вообще работа тут кипит и еще более должна кипеть в будущем. Явления, с которыми приходится иметь дело, так мало изучены, что каждый день приносит что‑нибудь новое, неизвестное в литературе и объясняющее явления природы» (8.1 V. 34 г.). И вот уже сам Мик с мамой и двумя сестрами, Олей и Тикой, попадает в край вечной мерзлоты, в гости к отцу.
Сценарий будущей жизни Opo так и остался голой схемой, не обретшей плоти. Поэма не была закончена, хотя Флоренский работал над ней еще несколько лет. Силы хаоса, вырвавшись наружу, ломали все на своем пути: «У всех свое горе и свой крест. Поэтому не ропщи на свой. За это время я видел кругом себя столько горя во всех видах и по всяким причинам, что этим собственное отвлекалось» (23—24.111.34 г., жене).
Пребывание на Соловках отличалось от жизни на Дальнем Востоке. Оно стало небытием. Что могло быть тяжелее для человека, весь смысл жизни которого был в том, чтобы «быть ближе к жизни мира», радостно удивляться реальности мира и утверждать ее?
Все мгновенно оборвалось. По дороге на Соловки о. Павлу с трудом удалось дать весточку семье: «По приезде (в Кемь. — Ред.) был ограблен в лагере при вооруженном] нападении и сидел под тремя топорами […]. Все складывается безнадежно тяжело, но не стоит писать» (13. Х.34 г.).
Все оказывалось тяжело не только из‑за самих условий лагерного быта на Соловках. Суть этого самоощущения лежала гораздо глубже. Созерцание природы всегда давало о. Павлу внутреннее отдохновение, но с миром Соловков, не только людским, но даже природным, Флоренский никак не может найти близость. Он с некоторым удивлением замечает: «Я ощущаю глубокое равнодушие к этим древним стенам…» (14. ХІІ.34 г.).
Призрачность, нереальность Соловков, случайность их состава—эта тема вновь и вновь всплывает в письмах. Первое ощущение от Соловков — хаос, людской и природный: «…здешняя природа, несмотря на виды, которые нельзя не назвать красивыми и своеобразными, меня отталкивает: море — не море, а что‑то либо грязно белое, либо черносерое, камни все принесенные ледниками, горки, собственно холмы, наносные, из ледникового мусора, вообще все не коренное, а попавшее извне, включая сюда и людей. Эта случайность пейзажа, когда ее понимаешь, угнетает, словно находишься в засоренной комнате. Так же и люди; все соприкосновения с людьми случайны, поверхностны и не определяются какими либо глубокими внутренними мотивами. Как кристаллические породы, из которых состоят валуны, интересны сами по себе, но становятся неинтересными в своей оторванности от коренных месторождений, так и здешние люди, сами по себе значительные и в среднем гораздо значительнее, чем живущие на свободе, неинтересны именно потому, что принесены со стороны, сегодня здесь, а завтра окажутся в другом месте» (14. ХІІ.34 г.).
В хаосе соловецкого лагеря трудно найти себя, не за что зацепиться, не в чем найти опору: «Ни на минуту, ни днем, ни ночью, не остаешься один, и даже хотя бы среди людей молчащих. В потоках слов не найти своего слова, которое хотелось бы сказать тебе», —пишет Флоренский жене (16.1.36 г.).
Строки о хаосе природном и человеческом, хаосе пейзажа, порожденного некогда движением ледника, —замечание не только человека, не по своей воле оказавшегося в лагере, но и естествоиспытателя, наблюдателя природы. Однако далее ощущение от Соловков, их природы и самого лагеря уже балансирует на грани реальности. Мотив призрачности острова, жизни в лагере как сновидения, пустоты, хоть и заполненной «сплошь», звучит все чаще: «…все какое‑то здесь пустое, как будто во сне и даже не вполне уверен, что это действительно есть, а не видится как сновидение» (24—25.1.35 г.). «…Погода здесь такая гнусная, что определяет все настроение. Сера, тускла, солнце светит редко, а когда светит, то жидко и призрачно […] Какая разница с залитым светом ДВ (Дальним Востоком. — Ред.), где свет тугой и упругий, где все заполнено светом, и летом и зимой» (25. V.35 г.).
В мире, где подолгу не видно солнца и звезд, само происходящее кажется нереальным, возникает ощущение физической пустоты: «Помнишь ли «Путешествие Вокруг Луны» Жюля Верна? Так вот и я чувствую себя, особенно в эти последние дни: как будто лечу в ядре среди безвоздушных пространств, отрезанный от всего живого, и только вас вспоминаю непрестанно…» (2.Ѵ.35 г.).
Ощущение пустоты усугубляется обилием дел. Он днем и ночью на производстве, ведет занятия по математике, участвует в выпуске местных газет и т. п., и все это, чтобы отвлечься, забыться, меньше думать о близких, о которых не может не думать. Ho от этой «заполненности» дня и ночи само время оказывается таким же пустым, как и безвоздушным (бездушным!) «заполненное сплошь» пространство. «Жизнь моя монотонна, день походит на другой, а точнее сказать, я утратил ритм дней и ночей и все время тянется одною непрерывною и непре- рывающейся полосою» (24. ХІІ.36 г.).
Жизнь утратила свой ритм (лишь изредка Флоренскому удавалось уловить его вновь на короткое время), и поэтому время оказывается не изнутри присущим деятельности, как это обычно мыслилось Флоренским, но внешней инородной оболочкой. Именно поэтому Флоренский говорит, например, о за- громожденности времени мелкими работами и суетой. Другими словами, деятельность в этом пространстве–времени раздроблена, почти лишена целенаправленности, «вся в мелких черточках и точках, кропотливых и малооформленных». Парадоксальным образом в этой монотонной, лишенной ритма жизни времени не существует, ибо время, мыслившееся Флоренским везде в единстве с пространством, обладает формой, предполагает направленность, а в деятельности—целеполагание. Ссылаясь на шеллингианское различие понятий Geschichte и Historie, Флоренский грустно сетует на то, что в удел ему досталась не Historie, последовательность «событий, развертывающих некоторый имманентный замысел, идею», а Geschichte—«просто бывание (Werden), последован