Письма с фронта. 1914–1917 — страница 125 из 159

Ваш отец и муж Андрей.

Целуй Алешу и Нюню. А.

Хорошо, если Генюша будет заучивать наизусть красивые стихотворения: это развивает память и вырабатывает стиль речи и письма.

8 мая 1917 г.

Дорогая моя божественная женушка!

Писем от тебя нет три дня, хотя, зная, что вы в Острогожске, я об этом особенно не волнуюсь. Говорят, что и ваш скромный городок по-своему реагировал на свободы: поколотил офицеров, командира зап[асного] кав[алерийского] полка и совсем заколотил… насколько все это правда? Я только что прочитал газеты, и как ни тяжко их содержимое, но в некоторых случаях от смеха удержаться трудно. Вот, напр[имер], почему ушел Грузинов, командующий Моск[овским] военным округом… власть-то, власть-то какая! Оказывается, его никто не слушал: он приказал маршевым ротам из Твери идти на фронт, а совет «тверской республики» (у нас их теперь – хоть залейся) отменил его приказание; велел выдавать полкам по 1,5 фунта хлеба, полк отменил приказ; одна часть отказалась выдать захваченное ею оружие и лошадей жандармского эскадрона, другая потребовала 6-часовой раб[очий] день (конечно, и 8 часов могут утрудить хорошего человека, 6-то все немного легче); караулы сами уходили, если смена несколько запаздывала; у самого Грузинова производили обыск… Словом, если бы Шехерезада стала рассказывать своему повелителю подобную сказку, он задушил бы ее на месте. И одно можно сказать, что к[омандую]щий Моск[овским] воен[ным] округом – человек очень терпеливый или, вернее, как взятый из запаса, ничего в военной службе не понимающий.

Сегодня в первый раз мне попался «Киевлянин», и его твердый, определенный голос мне очень понравился; говорят, его тираж страшно поднимается, что говорит о переломе в общественном настроении.

Вчера у нас с Игнатом было большое испытание. Недалеко от нашего домика уединенных мечтаний птичка свила себе гнездо, уронила туда три яичка и стала их высиживать; неделю тому назад вылупились три малюсеньких детеныша, с которыми мать и начала возиться. Игнату довелось видеть, как она их кормила, бросая в открытую пасть каждому по какому-то зернышку… это было трогательно и интересно. И вот вчера, подойдя к домику, я увидел быстро убегавшую кошку, а посмотрев глазами выше, нашел гнездо опрокинутым, без малышей. Я бросился назад и сообщил Игнату; тот вскрикнул «съела», побледнел, а затем с Передирием и со всеми домашними бросился к гнезду… увы, я был прав: кругом было разорено и пусто. Только к вечеру мне удалось успокоить Игната, наперев на то, что у кошки есть свои маленькие (о чем Игнат знал и раньше) и что она могла очутиться в таком положении, что своих детей она могла прокормить, лишь похитив детей другой матери… Что делать, такова основная ткань нашей жизни, и люди напрасно думают изменить ее. Сегодня уже Игнат вовсю играл с Революционером и, по-видимому, забыл про горе нашей маленькой соседки. «А что думает птичка, может быть, от горя не знает, куда деться», – апеллирую я к совести Игната, он морщится, но скоро забывает историю, увлеченный шалостями жеребенка, которого никакая уж кошка не съест.

Давно уже ждем Осипа, но его все нет. Билет ему я послал в письме к тебе от 24.IV, и, если письмо не пропало, оно давно должно быть у тебя… если не пропало. С почтой теперь из рук вон как плохо, везде на это жалуются: страна идет вперед – от самодержавия к конст[итуционной] монархии, затем к демократической республике и даже к социальной республике, а нутро наше – быт, взаимоотношения, обстановка – прет назад, к состоянию дикарей; и скоро, пожалуй, готтентоты будут говорить о нас с пренебрежением: почтовая связь – дикая, телеграф – хуже почты, обеспечение личности – никакой, жить везде – в городе ли, в деревне ли – и трудно, и страшно… были когда-то на юге России дикие скифы, прошло 2 т[ысячи] лет – и вновь они появились в том же самом месте, вот и итог истории.

Сегодня я был на наблюдательном пункте моей артиллерии, день выпал страшно ветреный, и я очень был рад, что послушался Игната, надел теплую рубашку и надел шинель. Вид хороший, но мертвенный, как и всякое современное боевое поле: идет ряд окопов – ближе наши, дальше – врага, поперек их тянутся ходы сообщения, есть места, намного больше взрытые… и нигде ни живой души; только в двух-трех местах робкий сизый дымок тянет из окопов. Я приказываю дать несколько контрольных выстрелов, чтобы проверить аккуратность пристрелки, и мы видим разрывы, после которых слышим долетающий гул… они нарушили тишину, а потом вновь ничего не слышно, кроме неровных порывов ветра. Я беседую с офицерами – народ это все боевой, испытанный, много переживший, но психика их удручена. «Так и ушел бы в английскую или французскую армию, – проговаривается один из них, – чтобы хоть оттуда помочь своей стране… здесь мы и бесполезны, и беспомощны». Я конечно, стараюсь их успокоить (одна из главнейших теперь обязанностей начальника дивизии), высказываю разные ободряющие соображения, и мы расстаемся с бодрым настроением.

В моем саду яблони находятся в полном расцвете, и ты себе, моя роскошь, не можешь и представить, как это красиво, как это похоже на сказку; в мои два окна смотрятся ветки яблони, унизанные цветами, догибаются чуть ли не до самых рам и дразнят меня своей причудливой прелестью. Я сегодня мало гулял в саду, так как возвратился лишь к обеду, а затем пришлось заняться делами. Сегодня окончательно обул свою дивизию, но с бельем дело совсем мат; не устроите ли вы какого сбора и не пришлете ли нам? Работницы то гуляли, то требовали надбавки, то теперь бастуют, а люди, сидящие в окопах, оголились… возмутительная вещь, но кому теперь до страны: всякий рвет, что может; отчего же не порвать и работницам. Давай, моя ласковая и славная, свои глазки и губки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Ваш отец и муж Андрей.

Целуй Алешу и Нюню.

10 мая 1917 г.

Дорогая моя женушка!

Сегодня получил твое первое письмо из Острогожска от 1 мая; я же тебе туда направил девять писем, включая и это; пишу тебе каждое четное число; в Острогожск первое пошло от 24.IV… это тебе как способ проверки. Обе твои телеграммы я получил, но несвоевременно: первую на 10-й день и вторую на 9-й. От ваших писем пахнуло на меня весною, деревней и простором; я страшно рад, что вы вырвались из Петрограда – города, который сам себя скоро перестанет понимать, а страна его давно не понимает… как впрочем, и он ее.

Мне жаль стариков, которые в нем остались. Ты пишешь о каком-то решении папы – уйти со службы или остаться. В чем дело? О папе я иногда перебираю в голове и прихожу к заключению, что сложно и нелегко звенят заключительные аккорды его жизни. Она так протекала у него складно и плавно (правда, после горьких дней детства), в роскошном краю и в живые победоносные годы завоеваний. А теперь-ка, поди: очутиться на склоне лет в революционном городе, очутиться в самой каше, иметь возможность принести пользу, убедить и успокоить – и унести вероятное впечатление, что надежды были напрасны, что против стихии силы человеческие бессильны: город должен сгореть дотла и на пепле возникнуть новый, наводнение должно все снести, и с покрытых галькой пространств люди должны убежать куда-то прочь… Я послал ему с одним из офицеров своей дивизии письмо и думаю, что он напишет мне с ним же письмо, как всегда, большое и обстоятельное, если папа за него берется. Своего офицера, а с ним и папино письмо я жду с большим нетерпением, тем более что мне сейчас совсем неясно, как переживает папа текущие дни и какими глазами он смотрит на безумно бегущие мимо картины.

Сегодня у меня был большой сюрприз: кончаю обед, мне говорят, что идет какой-то генерал. Вскакиваю. Оказывается, Эдуардик [Кивекэс] с моим новым начальником штаба. Я обоих угостил обедом, а потом мы затараторили. Он – мой друг – все тот же: прочный, простой и ясный человек; ни года, ни обстановка его не придавливают; он смотрит бодро даже на теперешнее время, борется, где нужно, и – несколько самоуверенный, каким он всегда был, – считает себя во многих случаях победителем. Можно с ним в душе не соглашаться, но слушать его приятно и весело, так как его устами говорят бодрость и жизнерадостность. Подав после войны в отставку, думает отправиться в Туркестан и заняться разведением урюка… На вопросительный взгляд моего начальника штаба Эдуардик остроумно ответил: «Возвращусь к солнцу… кто пожил в Туркестане, у того в сердце останется неизлечимая тоска по солнцу». Обо мне он в первый раз услышал от своей супруги, с которой я встретился как-то в пути (я об этом, вероятно, тебе писал), а затем с месяц тому назад я говорил с ним по телефону. О моей службе нигде не слышал, но когда увидел Георгия 4 ст. и услышал от меня о Георгии 3 ст., то уверенно заметил, что война – не мир, и на ней меня не затрут; он почему-то всегда думал, что меня затирают. Он сам заработал два Владимира с мечами и Георгиевское оружие, но Георгия у него два раза промазали… не в Георгиевской думе, а по его словам, не пропустил граф Келлер. Эдуардик приезжал на автомобиле, и я долго провожал его глазами, когда он медленно поднимался предо мною на гору; он махал все время мне рукою, я отвечал тем же.

Сейчас мою беседу с женкой перебили: сначала с командиром артилл[ерийской] бригады и одним дивизионером я рассмотрел артилл[ерийский] план на одном уголку моей позиции, где мне не понравилось выполненное до меня решение… поговорили, рассмотрели и остановились на мысли, что я поеду как-нибудь сам и посмотрю все на месте. Затем я выслушал доклад своего бригадного командира, т. е., проще говоря, своего помощника, о разных текущих дрязгах… все это взяло часа полтора, и вот я вновь к услугам моей женушки.

Дела с моей дивизией, как я тебе писал, идут волнами – то подъем, то опускание. Если прав Эдуардик, дела у меня еще не так-то плохи. Это меня мало успокаивает: я хочу, чтобы они были у меня прекрасны, хотя мне отрубили и руки, и ноги; я такой фокусник, что и без этих органов хочу бегать, есть, драться, прыгать и т. п. Конечно, для меня переход к новому порядку не так уж тяжек, как для других: ругаться летучим словом я никогда не ругался, драться совсем не дрался, а на войне давно уже – пока Бог грехам терпит – применял самые современные средства – слово и личный пример, но мои-то помощники, ныне безногие и безрукие, чувствуют себя очень слабо, и помощи мне от них большой не видно.