ности, но еще дней 4–5 тому назад все рисовалось в очень тревожном и нервном свете. Рядом со мною стоит 64-я дивизия, и я уже видел знакомых; сегодня, вероятно, увижу Лихачева. Дивизия – как и другие – пережила кризис и теперь идет к поправке медленными шагами. Старых осталось мало. Видел одного батьку, которого когда-то таскал с собою по окопам, как помню, в день 1 октября.
Один из офицеров рассказывал мне, как он кружным путем ехал к нам и как среди широких кругов он натолкнулся на исключительное высокое и трогательное отношение к офицерам. «Это наши спасители и наши мученики», – часто слышал он фразу. Отношение это граничит иногда с материнской заботливостью: старушки уступают офицерам места, раненого офицера не знают, где посадить… Даже Керенский как-то обмолвился фразой: «Это удивительная группа… только она одна не заявила ко мне никакой просьбы». Как я рад, что это наконец понимают и тягчайший грех революции выходит наружу. Про успехи моей дивизии я тебе уже писал и повторять не буду; она несомненно крепнет и становится на правильную боевую дорогу. Отголоски прежней передряги прорываются разве только спорадически, как, например, это было вчера, но и эти прорывы становятся все реже и мельче.
Сегодня я прочитал «К[иевскую] мысль» от 19.VII и пришел к заключению, что время полного покаяния еще не наступило, еще все гоняются за анархией или контрреволюцией, берегут революцию… словом, играют понятиями, доступными лишь 1 % русского населения, а надо сказать 99 % его какое-либо властное и спасительное слово. Особенно интересны доклады представителей от фронта: кто они такие и где они были, где они получали свои впечатления? Только руками разводишь, слушая их выводы. Пред нами, как живая, во всей яркости прошла вся эта драма, пережитая армией: ее развал, агония, ее почти склонение к небытию со всеми страшными картинами трусости, подлости, измен, предательства, и теперь, когда армию понемногу возвращают к ее нормальной организации, мы видим ее постепенное пробуждение – как от летаргического сна. И нам все это понятно, мы говорили все это раньше (так я писал и А. И. Гучкову, когда он просил нас высказаться по поводу вводимых реформ) и не считали себя какими-то особыми пророками. И тем удивительнее для нас слышать разные объяснения, которые дают в Петрограде прибывшие с фронта. Они находят здесь и революционные, и контрреволюционные настроения, возлагают надежды на комитеты… словом, стараются плыть в море своей условной вымученной стилистики, не имеющей ничего общего ни с армией, ни с ее жизнью, ни с ее переживаниями… здесь все совершается совершенно иначе – или много проще, или много сложнее, чем думают «мыслители».
От тебя, золотая, писем нет, многие, должно быть, погибли, многие застряли на наших российских стогнах. Как-то вы там живете, как твое здоровье, моя лапушка? Я боюсь, что вам в тылу наши события на фронте кажутся более страшными, чем они бывают на самом деле. Хотя Куропаткина и называли мастером отступления, но это искусство небольшое и довольно простое; обыкновенно ждут ночи и под покровом темноты, оставив немного людей, покидают позицию. Противник, утомленный боем, спит крепко, а утром начинает осторожно осматриваться и только часам к 8–9 понимает, что позиция брошена. Пока он отдаст распоряжения и двинется, мы уже находимся на 7–8 часах пути, т. е. имеем расстояние между нами и противником 21–25 верст. Пока он их пройдет, произведет рекогносцировку, подтянет артиллерию, пройдет немало, а там уже и сумерки… Видишь, отступать боевым частям нетрудно, и если бы не обозы и транспорты с их паникой и нервностью, с постоянной путаницей, то отход был бы делом самым беззаботным. Одно горе – усталость в ногах и ноющая боль в сердце. Конечно, мне или штабу приходится туго, так как не приходится спать, а придешь на новое место, надо сейчас же разбираться и отдавать распоряжения, но мы излавчиваемся и находим минутки вздремнуть… только бы не эта боль в сердце, как укор нашей совести, как намек на наши ошибки и недосмотр.
Я наконец добился, что у меня есть груши и сливы; сливы я поел, а груши лежат на подоконнике, отлеживаются, пока они не станут мягче… вроде того процесса, который был в Оше, только сорт там был «похуже». Немножко побаливает голова, а отчего – не пойму; сегодня не душно, дует ветерок. Давай, моя золотая, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Дорогая моя женушка!
Пропустил тебе целых три дня, так как со своим домом кочевал из одного места в другое… верчусь все время вокруг Евстафия Константиновича. Очевидно, моя дивизия приобрела довольно прочную репутацию, так как из-за нее происходят тяжбы и пререкания. Вчера возвратился из поездки мой офицер, которому я поручил опустить тебе письмо, послать телеграмму и перевести 440 руб.; первые две просьбы он выполнил, а третью – нет, и ты, наверное, очень волнуешься, не получая до сих пор денег. Дело в том, что офицера обокрали (и притом на 2 тысячи), и он в Киеве еле мог найти сумму, чтобы возвратиться назад. Его рассказы прямо кошмарны. Напр[имер], в Исполнительном комитете (Киева или другого города, кажется, Киева) участвуют два каторжника с ужасным уголовным прошлым, в Исполнительном комитете Петрограда зарегистрированы германский офицер и два герм[анских] солдата… Если это правда и моему офицеру не налгали, то это более чем ужасно. По поводу своей кражи он сделал заявление – в сыскное отделение или куда там нужно – и просил дать ему выписку о подаче им заявления, те отказали в такой выписке… из расспросов выяснилось, что учреждение только принимает заявления, но не располагает ни организацией, ни средствами, чтобы что-либо сделать. Что же это такое? Детская игра в учреждение? В Киеве непрерывные кражи и грабежи, отмечают только наиболее выдающиеся случаи, напр[имер], больше одной тысячи рублей; если бы отмечать все, была бы нужна специальная газета. При офицере в один день открывалась на улицах стрельба несколько раз. Грушевский, инициатор Украинского движения, уличается в связях с австрийцами и получении от них денег, что-то вроде Ленина, субсидируемого германцами… Какова картинка «товарищеского» обрабатывания России!
Прости меня, моя голубка-женушка, что я твое сердце отравливаю картинами скорби и разложения, но я сам все это выслушал только вчера вечером и еще по сию минуту нахожусь под впечатлением от услышанного. Мы о тыле так мало знаем и так заняты своим прямым делом, что когда в этот самый тыл вдруг пробивается для нас окно и нам удается взглянуть на происходящее, мы поддаемся нахлынувшим впечатлениям, и они давят нас больше, чем вас; мы ясно сознаем, что с тылом мы связаны и психически, и материально, и что если там гниль и развал будут продолжаться, то наши самые героические усилия не приведут ни к чему… и нам останется один удел: красиво погибнуть. От тебя писем нет три недели; если бы меня не задергали, как это делают, я, может быть, на днях и получил бы что-либо из твоих писем, но я стал путешествовать, и к почтовой разрухе, созданной отступлением, прибавилась новая причина: мой уход от почтовой конторы. Завтра вновь посылаю подводу, и, может быть, к вечеру послезавтра она мне что-либо привезет… но привезет ли?
Конечно, я себя держу в руках и всеми помыслами, всей логикой моего мышления повторяю себе, что у вас все благополучно, но иногда и у меня в мое сердце вползает сомнение (особенно считаясь с твоим состоянием), и я начинаю ходить из угла в угол, и нет во мне сил ждать, и я рисую себе все ужасы, а главное, мне так недостает твоих строк – независимо [от] их содержания, – не достает этих долетевших до меня листов бумаги, которые дорисовывают моему воображению многое: и комнатку, где ты сидишь одиноко или с играющей в стороне дочкой, и твою склоненную головку, и милую (с короткими пальчиками) лапку, бегающую по бумаге… И я понимаю теперь, как создается в стране реакция: одного волнует и пугает необеспеченность жизни и имущества, помещика – жизнь на вулкане под угрозой крестьянского движения, меня – дикая организация почты, не дающая в течение трех недель никаких мне сведений о женке и т. п. Слагаемые многочисленны, сложны и разнообразны, их историк и не разберет, а скажет только свое слово о конечной сумме: в таком-то месяце в стране стала наблюдаться реакция, которая к такому-то моменту усилилась и тогда-то дала такие-то результаты.
У нас стоят жаркие дни, но нас они не страшат: у нас под боком Днестр; мои ребята, как утки, купаются от утра до вечера. Вчера я сам купался около 15 часов, а сегодня сейчас опять думаю купаться. Все горе в том, что камни очень остры, и мы сейчас выдумываем, как с этим бороться; а идти до глубокого места очень далеко. Как-то еще раз заезжал в Каменец и завтракал в Belle-Vue [ «Прекрасный вид» – франц. ]; все припомнилось, как живое: наши первые часы в этой гостинице, ход пешком к новой квартире (я вел Кирилку за руку)… все это я рассказывал Ник[олаю] Федоровичу.
Давай, моя милая, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй Алешу, Нюню, детей. А.
Дорогая моя женушка!
Четвертый день на том же месте, отдыхаем и купаемся. С отдыхом приходит успокоение. Вчера вечер провел в одном полку (у Шепеля), среди офицеров. 12.VII полк потерял много офицеров, и оставшаяся группа, человек в 45, производит впечатление осиротевшей семьи. Сначала мы поболтали, а потом попели немного. Шепель, которому и самому-то нет еще 40 лет, в этой безусой молодой семье производит впечатление деда, восседающего среди своих внучат. Теперь эти внучата смотрят веселее и бодрее, они подшучивают и поют песни… порядок и дисциплина, проникающие в армию, несут с собою освобождение души офицерской; по крайней мере, как это было недавно, теперь офицера не провожают матерным словом. Я пробыл вчера недолго, но вышел из собрания с хорошим и славным настроением. Сегодня я проведу вечер в другом полку. Только что рассматривал своих лошадей: Галя страшно худа и все жаждет иметь кавалера, но так как уже июль, мы ей этого удовольствия не доставим; Ужок неплох, но не дает хорошего роста – в нем пока не больше 2 арш[ин] 12 вершков; Революционер – сама роскошь – дылда уже теперь большая (голова в уровень с Передирием), сложен божественно – особенно зад и постав задних ног, – играет без конца, на нем теперь постоянно недоуздок. Относительно твоих писем у меня еще нет шансов на получение, так как вся фронтовая корреспонденция задержана в Жмеринке и до сих пор ее никак не могут разобрать. Обещают, что через 2–3 дня все будет рассортировано и разослано. Это письмо я посылаю с оказией в Могилев, где оно и будет опущено на почту.