Письма с фронта. «Я видел страшный лик войны». Сборник — страница 11 из 30

Пройдя сквозь войну, старая мать вернулась домой. Но родное место ее теперь было пустым. Маленький бедный дом на одно семейство, обмазанный глиной, выкрашенный желтой краской, с кирпичною печной трубой, похожей на задумавшуюся голову человека, давно погорел от немецкого огня и оставил после себя угли, уже порастающие травой. И все соседние жилые места, весь этот старый город тоже умер, и стало всюду вокруг светло и грустно, и видно далеко окрест по умолкшей земле. Еще пройдет немного времени, и место жизни людей зарастет свободной травой, его задуют ветры, сравняют дождевые потоки, и тогда не останется следа человека, а все мученье его существованья на земле некому будет понять и унаследовать в добро и поучение на будущее время, потому что не станет в живых никого. И мать вздохнула от этой последней своей думы и от боли в сердце за беспамятную погибающую жизнь. Но сердце ее было добрым, и от любви к погибшим оно захотело жить за всех умерших, чтобы исполнить их волю, которую они унесли с собой в могилу.

Мать села посреди остывшего пожарища и стала перебирать руками прах своего жилища. Она знала свою долю, знала, что ей пора умирать, но душа ее не смирялась с этой долей, потому что если она умрет, то где сохранится память о ее детях и кто их сбережет в своей любви, когда ее сердце тоже перестанет дышать?

Мать того не знала, и она думала одна. К ней подошла соседка, Евдокия Петровна, молодая женщина, миловидная и полная прежде, а теперь ослабевшая, тихая и равнодушная; двоих малолетних детей ее убило бомбой, когда она уходила с ними из города, а муж пропал без вести на земляных работах, и она вернулась обратно, чтобы схоронить детей и дожить свое время на мертвом месте.

– Здравствуйте, Мария Васильевна, – произнесла Евдокия Петровна.

– Это ты, Дуня, – сказала ей Мария Васильевна. – Садись со мной, давай с тобой разговор разговаривать. Поищи у меня в голове, я давно не мылась.

Дуня с покорностью села рядом; Мария Васильевна положила ей голову на колени, и соседка стала искать у нее в голове. Обеим теперь было легче за этим занятием; одна старательно работала, а другая прильнула к ней и задремала в покое от близости знакомого человека.

– Твои-то все померли? – спросила Мария Васильевна.

– Все! – ответила Дуня. – И твои все?

– Все, никого нету, – сказала Мария Васильевна.

– У нас с тобой поровну никого нету, – произнесла Дуня, удовлетворенная, что ее горе не самое большое на свете: у других людей такое же.

– У меня-то горя побольше твоего будет: я и прежде вдовая жила, – проговорила Мария Васильевна. – А двое-то моих сыновей здесь, у посада, легли. Они в рабочий батальон поступили, когда фашисты из Петропавловки на митрофаньевский тракт вышли… А дочка моя повела меня отсюда куда глаза глядят, она любила меня, она дочь моя была; потом она отошла от меня, она полюбила других, она полюбила всех, она пожалела одного – она была добрая девочка, она наклонилась к нему, он был больной, раненый, он стал как неживой, и ее тоже тогда убили, убили сверху, от аэроплана… А я вернулась. Мне-то что же теперь! Я сама теперь как мертвая…

– А что ж тебе делать-то! Я тоже так живу, – сказала Дуня. – Мои лежат, и твои легли… Я-то знаю, где твои лежат, – они там, куда всех сволокли и схоронили, я тут была, я-то глазами своими видела. Сперва они всех убитых покойников сосчитали, бумагу составили, своих отдельно положили, а наших прочь отволокли подалее. Потом наших всех раздели наголо и в бумагу весь прибыток от вещей записали. Они долго таково заботились, а потом уж хоронить таскать начали…

– А могилу-то кто вырыл? – обеспокоилась Мария Васильевна. – Глубоко отрыли-то? Ведь голых, зябких хоронили, глубокая могила была бы потеплее!..

– Нет, какое там глубоко! – сообщила Дуня. – Яма от снаряда, вот тебе и могила. Навалили туда дополна, а другим места не хватило. Тогда они танком проехали через могилу, по мертвым, и еще туда положили, кто остался. Им копать желания нету, они силу свою берегут. А сверху забросали чуть-чуть землей, покойники лежат там, стынут теперь; только мертвые и стерпят такую муку – лежать век нагими на холоде…

– А моих-то тоже танком увечили или их сверху цельными положили? – спросила Мария Васильевна.

– Твоих-то? – отозвалась Дуня. – Да я того не углядела… Там, за посадом, у самой дороги, все лежат, пойдешь – увидишь. Я им крест из двух веток связала и поставила, да это ни к чему: крест повалится, хоть ты его железный сделай, а люди забудут мертвых…

Потом, когда уже свечерело, Мария Васильевна поднялась; она была старая женщина, она теперь устала; она попрощалась с Дуней и пошла в сумрак, где лежали ее дети – два сына в ближней земле и дочь в отдалении.

Мария Васильевна вышла к посаду, что прилегал к городу. В посаде жили раньше в деревянных домиках садоводы и огородники; они кормились с угодий, прилегающих к их жилищам, и тем существовали здесь спокон века. Нынче тут ничего уже не осталось, и земля поверху спеклась от огня, а жители либо умерли, либо ушли в скитание, либо их взяли в плен и увели в работу и в смерть.

Из посада уходил в равнину митрофаньевский тракт. По обочине тракта в прежнее время росли ветлы, теперь их война обглодала до самых пней, и скучна была сейчас безлюдная дорога, словно уже близко находился конец света и редко кто доходил сюда.

Мария Васильевна пришла на место могилы, где стоял крест, сделанный из двух связанных поперек жалобных, дрожащих ветвей. Мать села у этого креста; под ним лежали ее нагие дети, умерщвленные, поруганные и брошенные в прах чужими руками.

Наступил вечер и обратился в ночь. Осенние звезды засветились на небе, точно выплакавшись, там открылись удивленные и добрые глаза, неподвижно всматривающиеся в темную землю, столь горестную и влекущую, что из жалости и мучительной привязанности никому нельзя отвести от нее взора.

– Были бы вы живы, – прошептала мать в землю своим мертвым сыновьям, – были бы вы живы, сколько работы поделали, сколько судьбы испытали! А теперь что ж, теперь вы умерли, – где ваша жизнь, какую вы не прожили, кто проживет ее за вас?.. Матвею-то сколько ж было? – двадцать третий шел, а Василию двадцать восьмой. А дочке было восемнадцать, теперь уж девятнадцатый шел бы, вчера она именинница была… Сколько я сердца своего истратила на вас, сколько крови моей ушло, но, значит, мало было, мало было одного сердца моего и крови моей, раз вы умерли, раз я детей своих живыми не удержала и от смерти их не спасла… Они что же, они дети мои, они жить на свет не просились. Я их родила, пускай сами живут. А жить на земле, видно, нельзя еще, тут ничего не готово для детей: готовили только, да не управились!.. Тут жить им нельзя, а больше им негде было, – что ж нам, матерям, делать-то? Одной-то жить небось и не к чему.

Она потрогала могильную землю и прилегла к ней лицом. В земле было тихо, ничего не слышно.

– Спят, – прошептала мать, – никто и не пошевельнется, – умирать было трудно, и они уморились. Пусть спят, я обожду – я не могу жить без детей, я не хочу жить без мертвых…

Мария Васильевна отняла лицо от земли; ей послышалось, что ее позвала дочь Наташа; она позвала ее, не промолвив слова, будто произнесла что-то одним своим слабым вздохом. Мать огляделась вокруг, желая увидеть, откуда взывает к ней дочь, откуда прозвучал ее кроткий голос – из тихого поля, из земной глубины или с высоты неба, с той ясной звезды? Где она сейчас, ее погибшая дочь? – или нет ее больше нигде и матери лишь чудится голос Наташи, который звучит воспоминанием в ее собственном сердце?

Потом мать задремала и уснула на могиле.

Полночная заря войны взошла вдалеке, и гул пушек раздался оттуда, там началась битва. Мария Васильевна проснулась, и посмотрела в сторону огня на небе, и прислушалась к частому дыханию пушек. «Это наши идут, – подумала она. – Пусть скорее приходят».

Мать снова припала к могильной мягкой земле, чтобы ближе быть к своим умолкшим сыновьям. И молчание их было осуждением злодеям, убившим их, и горем для матери, помнящей запах их детского тела и цвет их живых глаз…

К полудню русские танки вышли на митрофаньевскую дорогу и остановились возле посада на осмотр и заправку.

Один красноармеец с танка отошел от машины и пошел походить по земле, над которой сейчас светило мирное солнце.

Возле креста, связанного из двух ветвей, красноармеец увидел старуху, приникшую к земле лицом. Он склонился к ней и послушал ее дыхание, а потом повернул тело женщины навзничь и для правильности приложился ухом к ее груди. «Ее сердце ушло», – понял красноармеец и покрыл утихшее лицо покойной чистой холстинкой.

– Спи с миром, – сказал красноармеец на прощанье. – Чьей бы ты матерью ни была, а я без тебя тоже остался сиротой.

Рассказ о мертвом старике

Вся деревня Отцовы Отвершки ушла со своего места назад, в далекие тихие земли России, потому что на деревню шел враг – немец-фашист.

В Отцовых Отвершках остался на жительство лишь один последний человек, маленький и сердитый дедушка Тишка. Он никуда не хотел уходить с родного двора, потому что тут, на деревне, прошла вся его жизнь, тут, на погосте, лежали в земле его родители, и тут же он сам схоронил когда-то своих умерших детей, и младенцев и взрослых. И дедушка Тишка, чувствуя скорое окончание жизни, не хотел отдаляться от родных людей: с кем он жил вместе на свете, с теми он желал и в могиле рядом лежать.

Старика увещевали односельчане, чтобы он тоже трогался с ними – обождать в тихой земле, пока врага назад обратно погонят, а потом опять ко двору со всеми вместе возвратиться.

Но Тишка не захотел их слушать.

– Это какие немцы? Конопатые, что ль? – спрашивал он через плетень у соседей, собиравшихся в дорогу. – Ну, знаю! Я их видел: алчный, единоличный народ; все к себе в котомку норовит сунуть что-нибудь – хоть деревянную пуговицу, хоть горлышко от бутылки, а все – дай сюда!.. Он, фашист, к избе своей подходит, так за полверсты, гляди, уж обувку с ног долой снимает и босой бежит, – а чтоб зря материал не снашивать, дескать! Это народ догадливый – он из паутины канаты вьет, из куриной головы мозгом пользуется, – я-то их знаю: у них сердце кишками кругом обмотано… Нет, это не тот народ, без которого скучно бы нам было жить. Нет, это не те люди!..