«Негра подтащили к дереву и вздернули на сук. Под ним навалили кучу дров и хвороста и развели большой костер. Потом кто-то заметил, что нельзя, чтобы негр подох так быстро; его спустили на землю, тем временем несколько человек отправились в Декстер, мили за две, чтобы добыть керосину. Костер облили керосином, и дело было доведено до конца».
Мы умоляем миссионеров вернуться и помочь нам в нашей беде. Этого требует их долг патриотов. Наша страна находится сейчас в более бедственном положении, чем Китай; они – наши соотечественники, и родина взывает к ним о помощи в этот час тягчайших испытаний. Они знают, что делать; наш народ – не знает. Они привыкли к издевкам, насмешкам, надругательствам, опасностям; наш город к этому не привык. Им свойственно мученичество, а только человек, готовый на мученичество, способен противостоять толпе линчевателей, способен усмирить ее и заставить разойтись. Они могут спасти свою страну; мы заклинаем их вернуться и спасти ее. Мы просим их еще и еще раз перечитать телеграмму из Техаса, представить себе эту сцену и трезво поразмыслить над ней, потом помножить на 115, прибавить 88, поставить эти 203 человеческих факела в ряд так, чтобы вокруг каждого было по 600 квадратных футов свободного пространства, где могли бы разместиться 5000 зрителей, христиан-американцев – мужчин, женщин и детей, юношей и девушек. Для большего эффекта пусть они представят себе, что дело происходит ночью, на пологой, постепенно повышающейся равнине, так что столбы расположены по восходящей линии и глаз может охватить всю двадцатичетырехмильную цепь костров из пылающей человеческой плоти. (Если бы мы расположили эти костры на плоской местности, то не могли бы видеть конца цепи, ибо изгиб земной поверхности скрыл бы его от наших глаз.) И вот, когда все будет готово, и спустится тьма, и воцарится внушительное молчание, – не должно быть ни звука, если: не считать жалобных стонов ночного ветра да приглушенных всхлипываний несчастных жертв, – пусть все уходящие вдаль, облитые керосином погребальные костры вспыхнут одновременно и пламя вместе с воплями предсмертной муки вознесется прямо к небу, к престолу всевышнего.
Зрителей собралось свыше миллиона человек, свет костров выхватывает из ночи неясные очертания шпилей пяти тысяч церквей. О добрый миссионер, о сострадательный миссионер, покинь Китай, вернись домой и обрати этих христиан!
Думается мне, что если что-либо и может остановить эту эпидемию кровавых безумств, – так это бесстрашные люди, которые способны, не дрогнув, противостоять толпе; и поскольку люди такого рода выковываются только в атмосфере опасности, закаляясь в борьбе с нею, то скорее всего их можно встретить среди миссионеров, которые последний год или два подвизались в Китае. У нас для них непочатый край работы, дела хватит и еще для многих сотен и тысяч, и поле деятельности ширится с каждым днем. Найдем ли мы таких людей? Можно попытаться. Среди 75 миллионов американцев должны же найтись еще Мэриллы и Бэлоты, а по законам, которые мы сами изобрели, каждый пример будет пробуждать дотоле дремавших рыцарей одного с ними великого ордена и выдвигать их в первые ряды.
О ЗАПАХАХ[98]
В последнем номере «Индепендент» преподобный Толмедж из Бруклина следующим образом высказывается на тему о запахах:
«У меня есть приятель, добрый христианин; если он сидит в церкви на передней скамье, а в заднюю дверь войдет в это время рабочий, он его сразу учует. Ставить в упрек моему приятелю остроту обоняния не более разумно, нежели пороть пойнтера за то, что нюх у него острее, чем у безмозглого дворового пса. Если бы все церкви стали общедоступными и люди заурядные полностью мешались с незаурядными, то половина христианского мира постоянно страдала бы тошнотой. А если вы намерены подобным образом убить церковь дурными запахами, я не желаю иметь никакого касательства к вашей проповеди евангелия».
У нас есть основания предполагать, что и рабочие люди будут в раю; да еще изрядное число негров, эскимосов, уроженцев Огненной Земли, арабов, несколько индейцев, а возможно – даже испанцы и португальцы. Бог на все способен. Все эти люди будут рядом с нами в раю. Но – увы! – приобретая их общество, мы потеряем общество доктора Толмеджа. А это значит, что мы теряем того, кто мог бы придать небесам больше подлинной «светскости», нежели любой другой смертный, каким только способен пожертвовать Бруклин. И вообще, чем будет вечная радость без доктора? Да, конечно, блаженство, это мы и так отлично знаем, но будет ли оно distinque[99], будет ли оно recherche[100] без него? Св. Матфея босиком, св. Иеремию с непокрытой головой, в грубом балахоне до пят, св. Себастьяна почти нагого – их-то мы увидим и насладимся этим зрелищем; но не будет ли нам недоставать фрака и лайковых перчаток, и не отвернемся ли мы с чувством горького сожаления, и не скажем ли гостям с Востока: «Это все так, но вам бы хоть краешком глаза взглянуть на Толмеджа из Бруклина!..» Боюсь, что в лучшем мире с нами не будет и «доброго христианина», приятеля мистера Толмеджа. В самом деле, случись ему сидеть, осененному славой престола божия, а ключарю впустить в это время, скажем, Бенджамина Франклина или еще какого-нибудь труженика, этот «приятель» со своими блистательными природными способностями (которые безмерно умножатся благодаря освобождению от оков плоти) учует его с первой же понюшки, немедленно возьмет свою шляпу и откланяется.
По всем внешним признакам преподобный Толмедж сделан из того же теста, что и его ранние предшественники на поприще пастырского служения; и все же сразу чувствуется, что должно быть некое различие между ним и первыми учениками Спасителя. Быть может, дело в том, что ныне, в девятнадцатом веке, доктор Толмедж обладает преимуществами, которых Павел, Петр и другие не имели и не могли иметь. Им не хватало лоска, хороших манер и чувства исключительности, а это волей-неволей бросается в глаза. Они исцеляли самых жалких нищих и ежедневно общались с людьми, от которых разило невыносимо. Если бы предмет настоящих заметок оказался избранным в числе первых – одним из двенадцати апостолов, он бы не пожелал присоединиться к остальным, потому что не в силах был бы вынести запаха рыбы, исходящего от некоторых его товарищей, что явились с берегов моря Галилейского. Он бы сложил с себя полномочия, прибегнув почти к тем же выражениям, какие употреблены в выдержке, приведенной выше. «Учитель, – сказал бы он, – если ты намерен подобным образом убить церковь дурными запахами, я не желаю иметь никакого касательства к проповедям евангелия». Он – ученик, и заблаговременно предупреждает своего учителя; вся беда в том, что он делает это в девятнадцатом веке, а не в первом.
Интересно, есть ли в церкви мистера Толмеджа хор? А если есть, то случается ли ему когда-нибудь опускаться настолько, чтобы петь гимн, так грубо напоминающий о работниках и ремесленниках:
О ты, сын плотника! Прими
Мой малый, скромный труд.
И еще: возможно ли, чтобы за неполные два десятка веков христианский характер от величественного героизма, презиравшего даже костер, крест и топор, пришел к столь жалкой изнеженности, что он склоняется и никнет перед неприятным запахом? Мы не можем этому поверить, вопреки примеру достопочтенного доктора и его приятеля.
ВАЖНАЯ ПЕРЕПИСКА[101][102]
Я давно уже с глубоким интересом следил за попытками привлечь вышеупомянутых почтенных священнослужителей – вернее, какого-нибудь одного из них – на должность проповедника в прекрасном сан-францисском храме, носящем название собор Милосердия. Когда же я увидел, что все старания церковного совета ни к чему не приводят, я счел своим долгом вмешаться и собственным влиянием (уж какое там оно ни есть!) поддержать их благородное дело. При этом я не угодничал перед церковным советом и не преследовал никаких личных целей, о чем достаточно ясно говорит тот факт, что я не состою в числе прихожан собора Милосердия, никогда не беседовал об этом с церковным советом и даже не заикался о своем желании написать священникам. То, что я сделал, я сделал по доброй воле, без просьб с чьей-либо стороны; мои действия продиктованы исключительно альтруистическими побуждениями и симпатией к прихожанам собора Милосердия. Я не жду наград за свои услуги, мне нужна лишь чистая совесть, спокойное сознание, что я наилучшим образом исполнил свой долг.
М.Т.
Между мною и его преподобием доктором Беркутом состоялся следующий обмен письмами.
Мое письмо его Преподобию Беркуту:
«Сан-Франциско, март 1865 г.
Дорогой доктор!
Мне стало известно, что Вы телеграфировали церковному совету собора Милосердия свой отказ приехать в Сан-Франциско на пост настоятеля, не согласившись на предложенные Вам условия – 7000 долларов в год; в связи с этим я решил сам обратиться к Вам с письмом. Скажу Вам по секрету (это не для разглашения, пусть никто ничего не знает!), собирайте свои монатки и спешите сюда, я устрою все наилучшим образом. Совет схитрил, он понимал, что Вас 7000 долларов не устроят, но он думал, что Вы назначите свою цену и с Вами можно будет поторговаться. Теперь уж я сам займусь этим делом, растормошу всех священников, в результате Вы здесь за полгода заработаете больше, чем в Нью-Йорке за целый год. Я знаю, как это делается. Со мной считается местное духовенство, особенно его преподобие доктор Вадсворт и его преподобие мистер Стеббинс: я пишу за них проповеди (последнее, впрочем, публике неизвестно, и прошу на сей счет не распространяться!), и я могу в любую минуту подбить их, чтобы все они потребовали прибавки.