Письма спящему брату — страница 27 из 57

Да, Мишка, и вот еще что! Угадай, кого я тут повстречала? Да вот того самого твоего комиссара, латышского стрелка Петера Озолина! Ни за что ведь не поверишь, что пламенный большевик оказался тут с нами. А я бы теперь уже поверила, скольких я тут перевидала людей! Понимаешь, он же не был ни слепым функционером, ни садистом, ни подлецом. Он честно и открыто боролся «за народное счастье», как он его понимал. И много, ой как много передумал он в Лубянке, когда таскали его с допроса на допрос в проклятом том году, когда места живого на нем не оставили — Максимыча так не терзали, как его. И особенно за те долгие минуты, когда потащили его неведомо куда, сам он уже и ходить не мог, и он уже всё предчувствовал, всё осознавал, и кричал на весь коридор: «Товарищи, не верьте кровавым сталинским палачам! Ничего не подписывайте!» — и снова его били, за три минуты до пули в затылок хотели заставить следовать их собственной воле. Не смогли.

А потом, рассказывал он, была еще одна дверь, и толчок в спину, и грязный пол в бурых пятнах от крови, и выстрел, которого он не почувствовал… И вдруг тот самый пастор, к которому он, бывало, бегал мальчишкой по уличкам своего городка, когда нечем было заняться и хотелось полистать старые книги, ласково и строго спросил его: «Так что скажешь, Петер?» И он, уткнувшись горящим лбом в его холодные руки (это тогда ему так казалось — никакого лба после подлого выстрела в затылок не остается), уже без долгих раздумий ответил с той же решимостью, с какой уходил добровольцем на германскую, с какой вступал в большевистский кружок, с какой посылал на расстрел других: «Похоже, вы были правы. А я — заблуждался. Уже слишком поздно… отец Ян?» А пастор только печально улыбнулся, и… Нет, Мишка, я не буду, я просто не смогу рассказать тебе это. У каждого это бывает своим, и у каждого — радостным и трудным. Очень радостным и очень, очень трудным.

Но ты знай, что Петер Озолин с нами, и он тоже будет рад встрече с тобой. Вы же ведь и потом встречались, как он мне рассказывал — служили, кажется, в одной дивизии. Впрочем, это неважно, здесь мы все оказываемся в одном воинстве, хотя я, как всегда, предпочитаю называть это другими словами, например — семья.

До встречи, дорогой мой брат,

Твоя Маша.

12

Мишка, я снова о Наде. Я подумала, что в прошлом письме зря не объяснила тебе, почему так важно, как кажется мне, сохранить их добрые отношения с Антоном, их семью. Да, уже давно прошли те времена, когда венчание считали нерасторжимым. Да взять хоть тебя самого — три официальные жены, а сколько подружек, я и не знаю. Ну что, вроде бы, такого — все люди взрослые, сознательные. Вот, на этом этапе своей жизни сошлись, потом разошлись, встретили кого-то другого. Всё цивилизовано, без претензий.

Я не буду тебе говорить библейскими или другими цитатами, ведь для тебя они не убедительны, я скажу, как сама вижу это. Понимаешь, семья — это школа Царства, на пороге которого мы все здесь стоим, или же школа ада. В ней собраны самые близкие друг другу люди, и пусть дети с родителями не выбирают друг друга (а то многие бы точно выбрали себе не таких, какие достались), то супруги, за редкими в наши дни исключениями, все же сами когда-то решили, что они самые родные на земле. А дальше выясняется: да, родные, да, любимые, но все-таки не такие, как хотелось бы. Идут разочарования, слезы, страдания. Если сумеют хоть немного справиться с этим, куда проще будет войти и в Царство, где собраны очень-очень разные люди, и некоторые совсем не такие, как хотелось бы. Если не получилось в семье, с этим одним-единственным человеком, которого ты сам себе выбрал, то в Царстве будет совсем уж сложно.

Бывает, конечно, всяко — иной раз первый брак как черновик, а то и второй, зато вот последний — настоящий, на всю жизнь. Только стоит ли тратить свои годы на перечеркнутые черновики? Да и дети от них бывают, от черновиков, а их не перечеркнешь.

Вот вас с Лизой разлучила, по сути, Гражданская — если бы не она, я уверена, вы бы жили долго и счастливо. Хотя какой-то выбор все равно вы сделали, каждый из вас, в особенности тогда, в 20-м, когда вы встретились снова после долгой разлуки. Вы оба изменились, может быть, не так сильно, как вам тогда казалось, но в 25 лет всё кажется таким значительным и окончательным… В общем, вы расстались. Лиза снова вышла замуж, ты и сам всё это знаешь, прожила долгую и достойную жизнь, родила двоих детей. А все-таки не от тебя. И никуда ведь не деться вам обоим уже от этого прошлого, от тех венцов, которые над вами держали, от той чаши вина, которую вместе вы пили во время церковного обряда. Не получилось, надорвалось и не склеилось — что же, бывает, и можно даже порой исправить настоящее и изменить будущее. Только вот отменить прошлое — такое прошлое, я имею в виду — невозможно. Навсегда вы друг другу не чужие, как бы ни распорядились своей дальнейшей жизнью.

Твою вторую жену, Катю, я ведь совсем не знала, да и не хотела знать, если честно. Очень мне было обидно за Лизу. Но она наверняка тоже достойный человек — впрочем, это тебе с ней разбираться, не мне. А вот кто мне действительно нравился, так это Чинара. Ну вот кто мог угадать, что третью жену ты привезешь из Туркестана — юную, смуглую, молчаливую? Она и по-русски тогда говорила плохо, а главное, всё ей казалось, что не подобает молодой женщине влезать в разговоры родни своего мужа. Какая она была славная и приветливая! Жалко, что мы с ней так и не познакомились как следует. Если она здесь, может быть, познакомишь заново?

А ведь тебе, Мишка, признайся честно, просто захотелось, наконец, самого старозаветного такого брака — чтобы жена во всем слушалась мужа, чтобы все внешние дела оставляла на его полное усмотрение, зато в доме всё делала для него. Разве не так? Ну вот к тому ты и вернулся, от чего пытался уйти, по большому-то счету, к распорядку наших прадедов. Не самые глупые, оказывается, распорядки. Только теперь за ними пришлось ехать аж в Туркестан.

Ну, а у нас с Максимычем всё же было по-современному, не по «Домострою». Знаешь, в моей памяти двадцать без малого лет совместной нашей жизни остались таким огромным солнечным пятном, что не хочу и даже не могу вспоминать скандалы, размолвки, непонимания — а бывали и они, как же без этого. Я ведь других мужчин потом уже, после 37-го, всерьез и не воспринимала в основном из-за того, что понимала: такого впредь не будет, первый брак и был единственным, неповторимым. И хоть Максимыч и говорил, что стоило мне все же замуж снова выйти, в сорок лет это еще возможно, хоть и сама я порой с ним соглашалась, что для Антошки так было бы лучше — а на самом деле, сдается мне, это было бы просто нереально.

Так что в отношении Надюши я тут сущий младенец, нет такого, как у тебя, опыта. Я вижу, и прекрасно вижу, что́ она делает неправильно, и понимаю хорошо, к чему это может привести — а придумать, как ей помочь, не могу никак. Ну что ей, книжки какие-то, что ли, подсунуть, о любви и уважении в семье? Да не станет она их читать. Или познакомить с какой-нибудь красивой, замечательной парой, которая прожила много лет в согласии, чтобы они у них немного поучились? Тоже вряд ли.

Тут ведь вот еще какая штука… Мы жили в эпоху революций и войн. Смотри сам, было мне восемь, тебе десять лет, когда на улицах Пресни строили баррикады первой революции, уже сознательный возраст — и было нам обоим за сорок, когда началась вторая германская, тоже еще не старость. Как хорошо понимали мы непрочность семейного счастья, оттого и ценили его, видели, как легко могут его раздавать социальные катаклизмы. А сегодня они живут в спокойном, сытом мире, и кажется, что так будет всегда — ну как нам самим в детстве казалось, между первой революцией и первой германской. На самом деле, сколько им отпущено покоя и свободы, не знает никто на земле, да и у нас вряд ли кому это точно известно. Вот и кажутся им собственные неурядицы глобальными катастрофами, и не думают они, что когда грянут катастрофы, самый обычный такой день, наполненный суетой и мелкими обидками, будет вспоминаться как великое счастье. Да, в конце концов, состарятся же и они, оглянутся на свою молодость и подумают: да ведь сколько было всего, какие возможности, как могли бы мы радоваться жизни и друг другу — а вместо этого какой ерундой занимались? Теперь бы туда вернуться, скажут, ни минутки бы не теряли зря — да нет туда уже возврата. Только к нам, а к нам сюда попасть тоже надо суметь, и земной брак — отличная к тому подготовка. Ну, я не говорю, конечно, о монахах и прочих, сознательно принявших безбрачие, они — особая статья, это не про нас с тобой и не про Надюшу.

Может быть, если бы прежде той старости почувствовала она хотя бы на краткий миг, как непрочно это земное счастье, как много есть на свете вещей, способных его в одночасье разрушить — она бы начала его ценить по-настоящему. Есть, наверное, на земле такие острова блаженных, где круглый год 25 градусов тепла, и море такой же температуры, и дождь бывает только иногда и ненадолго, и бананы-кокосы сами растут в изобилии. Люди живут там и не ведают, что такое зима и ненастье, и не ценят своего острова, считают его вполне обычным — а попади туда любой сибиряк, да хотя бы житель наших северных деревень, солнцем не обласканных, он сочтет, что попал в рай, и ничего ему больше не нужно. А задуматься, так до чего же узок на самом деле там, на земле, вот этот «коридорчик счастья»: стань чуть холоднее или чуть жарче, градусов на пять-десять, или пойди дождь, поднимись ветер — всё, нет уже того комфорта, люди жалуются на погоду. И в семейной жизни оно так. Нужно усилие, чтобы в холодный день зажечь огонь, в дождливый найти укрытие, а в жаркий — прохладное озеро. А наша пара к усилиям непривычна, ей нужен остров с идеальным климатом, сразу и навсегда. Причем с доставкой на дом. Вот ведь ребятня неразумная!

Так что не знаю я, что с ней, такой, делать. Будь я на земле, пожалуй, поговорила бы с Надей по душам, да не знаю, помогло бы или нет. Может, и к лучшему, что меня там нет — запилила бы я ее. Ты же знаешь, какой я иногда бываю занудой!