ьпели, зажимы, иголки по сравнению с грудами металла, которые там, на фронте, ежесекундно калечат и убивают десятки, сотни таких же мальчишек? Разве не пытаемся мы наперстком вычерпать море? К чему всё это? Но у меня было дело, которое я умела делать хорошо, и не было важнее этого дела в целом свете. И я делала его. Сколько их лежало передо мной на столе — и, по счастью, я была всего лишь сестрой. Не мне доставалось делать страшный выбор: кому колоть последнюю ампулу, кому что ампутировать, кого уже просто не трогать.
Знаешь, я не раз влюблялась в них — больших, настоящих мужчин, делавших самое мужское на свете дело. И это, кажется, мне, было правильно и хорошо, хотя однажды… Ой, ну я об этом, может быть, при встрече тебе расскажу. Не в письме. В общем, не была я железной, совсем не была.
Да, так я про Надюшу. У них пока недалеко всё зашло, если мерить современными мерками — гуляют, разговаривают, за ручку держатся. Даже еще не целовались, но это, кажется, совсем не за горами. Понимаешь, Надюша уже дала себе разрешение на всё, хотя сама еще этого не поняла. Дело только за временем и привычкой, а катится оно всё само собой, как будто без ее воли и участия. Да и не в телесном дело, оно, в конце-то концов, лишь проявление того, что в душе, а там она давно уже изменила мужу, сочтя свой брак с ним трагической ошибкой, а нового знакомого — тем самым идеальным мужчиной, которого… Ну да, проживи она с ним полгода, а то даже и месяц, под одной крышей, сразу вспомнит, сколько замечательных черт было в Антоше. Только всё равно в таких случаях себя всегда очень старательно убеждают в собственной правоте.
Да, это пока она старательно думает, что «понесет свой крест» (то есть на самом деле, брыкаясь и ругаясь, будет ежедневно упираться лбом в последствия собственного выбора под названием «замужество»), что будет верна Антону, что… А потом иссякнет эта решимость, зато аргументы с другой стороны будут казаться всё сильнее и убедительнее: брак их не венчан, и вообще они современные люди, и, главное, «любовь всегда права». Любовь — да. Искренняя, жертвенная, мудрая любовь всегда и во всём права, и нельзя ограничивать ее никакими правилами и условностями. Но принимать за нее незрелую детскую влюбленность — все равно, что объявить желудь столетним дубом, и пытаться напилить из него ценной древесины.
Когда такая влюбленность говорит «я тебя люблю», громче всего звучит только одно слово: «я». Именно мои чувства и переживания имеют значение: «я хочу быть с тобой», но никогда: «Хорошо ли тебе будет со мной? Тот ли я, кто тебе нужен?». Чтобы задать их, нужно вырасти до любви. Или вступить в брак; там уже заранее задано: мы — вместе, и остается только подумать, как бы сделать это «вместе» счастливым для обоих. Для одного-то ни за что не получится.
Такие вот серьезные дела. Конечно, ты скажешь, что одна-другая измена ничего не значат, и что люди могут снова найти друг друга после продолжительного опыта жизни врозь, и что вообще свет на этом Антоне клином не сошелся, и… Да много чего тут можно сказать, и, в общем-то, это тоже будет правда.
Тут ведь вот еще какая штука: у нее же всё это отлично получается сочетать со всей своей церковно-общественной работой. Жизнь как бы разделилась на несколько непересекающихся секторов: в одном правильные слова и поступки (ах, как стремится она быть правильной!), в другом постылый надоедливый быт, в третьем романтика без руля и ветрил. Как-то у нее получается делать так, чтобы все они не пересекались, жили по разным законам, и все мысли, слова и поступки аккуратно раскладывались по разным полочкам, в кажущемся порядке. А ведь больно бывает, когда оказывается, что не разные полочки — одна-единственная жизнь. И прожить ее надо так, тут совершенно прав пролетарский писатель, «чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы». В особенности — здесь.
Ты скажешь, наверное, что я слишком строга к ней, не снисхожу до ошибок молодости, вполне естественных и извинительных? Да, наверное, в какой-то степени это так. Но я просто вижу, насколько все это может быть опасным и липким, как трудно из этого бывает выбираться…
Я тут, кстати, начала понемногу разбираться в этих ее церковных активистах. Знаешь, в наши дни всё было задавлено Советской властью, если что и высовывалось наружу, то уже казалось чем-то совершенно необычным и достойным всяческого уважения. До сих пор помню, как в одном деревенском храме (я там оказалась буквально случайно), как раз во время хрущовских гонений (это я тебе потом расскажу), вышел на амвон старик-священник говорить проповедь. Говорил он о борьбе за мир — тогда о ней во все трубы трубили, писали даже в церковных журналах, такая была функция у церкви, за мир во всём мире бороться, заодно с родной Советской властью. И вот стал этот священник говорить, что за мир можно бороться только в глубине собственного сердца, и что пока не будет достигнут мир в нем, всякая другая, внешняя борьба, будет только множить раздоры и войны. А если сумеешь жить в мире сам, то и бороться тебе уже будет не за что, мир сам настанет. Знаешь, как это было удивительно слышать — против официальной линии, зато прямо по Евангелию! Вот такими вот крохотками и жили.
А когда сняли этот внешний груз, то все, кто сидел в подполье и полуподполье, получили свободу. И тут сразу стало явным, что объединяли их догматы веры и общее неприятие советчины, а вот всё остальное скорее разделяло. Бывшие близкие друзья стали непримиримыми идеологическими противниками (это в церкви-то!), обличали друг друга, спорили. Фактически уже и общения никакого не стало между самыми крайними лагерями: «я в тот храм не хожу, там эти, которые…»
Я мало понимаю в сути их споров. Одни, к примеру, говорят, что надо причащаться почаще, а другие — что каждый раз надо достойно готовится. Одни настаивают на вселенскости христианства при всем его национальном многообразии, другие призывают бережно хранить русские традиции. Вроде как на словах и не противоречат они друг другу, но получается, что на деле они чуть ли не враги. И вот наша Надя, условно говоря, перешла от тех, которые за русскость и долгую подготовку, к тем, кто за частое причащение и вселенскость. Ну, там всё куда сложнее, ты бы понял это намного лучше меня.
В суть споров я не очень вникаю. Я вот, к примеру, согласна, что Наденьке точно надо причащаться почаще, как и мне бы в мои дни следовало, это все-таки очень хорошо держит нас в форме. Ни одно упражнение, ни одно лекарство не даст заметного эффекта, если вспоминать о нем раз в несколько месяцев. Но, с другой стороны, может быть, есть такие люди, которым не так важно часто, как важно после тщательной подготовки — я же не могу говорить сразу за всех. Так и во многих других отношениях.
Опасность тут, сам понимаешь, какая. Как только внутри единой церкви, а точнее, в отдельных головах возникают «единственно правильные мы» и «эти, которые», рукой подать до сектантства, а то и до серьезной ереси. Нет, конечно, бывают такие вопросы, по которым только одна точка зрения может быть правильной, альтернативной таблице умножения на свете нет, а христианство с альтернативной догматикой (таких, кстати, немало) — ложное, извращенное учение, не достойное и имени христианства. Но когда разделение проходит в мелких частностях, ну вроде как у наших прадедов насчет того, в какую сторону ходить крестным ходом и сколькими пальцами креститься, и сколько букв писать в имени Иисус, то любое, самое формально правильное решение может стать совершенно сектантским, как только оно объявит себя единственно возможным и спасительным.
Так оно получается и тут, и побаиваюсь я всерьез, не затянуло бы нашу Надю в эти словопрения сверх меры. Она, как и я, невеликий богослов, зато, как и всякая женщина (особенно учившийся в женской гимназии, это я про себя), отлично умеет дразниться и обзываться, отстаивая «своих» перед «чужими». Тут еще надо учесть, что у Нади вдруг открылся новый талант: оказалось, она довольно прилично умеет писать. Разумеется, она нашла для него хорошее применение — пишет статьи в пару разных христианских изданий (да вот, дожили мы и до такого), хорошие, правильные статьи. Но ведь бывает, сам знаешь, лучше говорить этих правильных слов поменьше, а не то есть опасность слишком к ним привыкнуть, разменивать жизнь на слова.
Впрочем, скоро перед ней встанут совершенно другие проблемы, не до того ей, наверное, будет. Теперь скажу и про вторую Надину новость, ей самой пока не известную: в ее теле поселилась серьезная, грозная болезнь. Для меня это такая неожиданность, что я даже не знаю, что об этом думать. И я совершенно не понимаю, зачем это сейчас Надюше. Мне кажется, можно было бы без таких крайних мер обойтись, но мне тут надо всё хорошенько обсудить с Максимычем. А до тех пор, пожалуй, не буду тебя этим беспокоить, мой хороший.
Наши узнали, кстати, что я пишу тебе письма — Лиза, Максимыч, наш папа, даже тот самый комиссар Петер заинтересовался. Передают тебе приветы — хотя, надеюсь, их ты увидишь намного раньше, чем дойдут у тебя, пробудившегося, руки до этой писанины. Когда же, когда это будет… Знаю, что вечность впереди, а все-таки не могу утерпеть.
Обнимаю тебя,
Твоя Маша.
14
Мишенька, помнишь ли, как мы болели в детстве? Когда вдруг забываются игры и отменяются занятия, ничего не хочется делать, ты лежишь в белой, прохладной постели… но нет, прохладная она только когда выздоравливаешь, а так она жаркая, душная, немного страшная. Тебе видится и слышится что-то такое, чему нет и не может быть места в обыденной жизни, и какие-то странные существа копошатся в углах комнаты, им нет названия, у них нет речи, и ты пытаешься овладеть их языком или защититься от них, но не знаешь, как это сделать. А потом на лоб ложится холодный, влажный компресс, и мама, волнуясь, говорит о чем-то с доктором, как будто о тебе, но ты словно бы сам воспринимаешь себя со стороны, тебя здесь уже почти нет. Всё, чем ты жил еще вчера, далеко-далеко…