Только что думал, как бы заманить к себе в комнату араба (проще простого, ведь они частенько сами стучатся в окна), раздеть и в его шмотках выйти на улицу, мол, надо забрать с почты деньги, а мои тряпки пока в прачечной.
Здесь можно построить дом. Место хорошее, к тому же участок обойдется всего в две с половиной сотни долларов. Стройматериалы дешевые.
Отправляю тебе начало романа, зацени. Рад, что у нас мысли сходятся — либо ты приезжаешь ко мне, либо мы как-нибудь вместе едем куда-то. Достало ездить в однеху, мне нужен слушатель, кому я стану читать свои зарисовки. А без тебя просто скучно. Ну да ладно, потолкуем еще об этом.
Люблю, Билл
PS. В роман, между прочим, вошло то, что я писал тебе в письмах.
ДЖЕКУ КЕРУАКУ
Танжер
24 мая [1954 г.]
Дорогой Джек!
Аллен жив-здоров и, кажется, едет во Фриско. Слава богу, все обошлось. Не знаю, что бы я без него делал.
Ты как всегда зришь в корень. «Если я люблю Аллена, то отчего не вернусь и не заживу вместе с ним?» Ты прав. Вернусь, если только он в скором времени не приедет ко мне самолично. За время странствий я уяснил для себя один ключевой факт: без тех немногих друзей, которые у меня остались, не обойтись. Для настоящей дружбы одной страны мало. В этом мире так немного симпатичных мне людей.
Знаешь, много лет назад я увлекался йогой. Тебе советую: изучи тибетский буддизм, дзен и дао — до кучи [234]. Конфуция смело пропускай — он всего лишь старый пердун, морализатор. Читаешь его и кругом одни: «Конфуций то… Конфуций се…» От зевоты челюсть ломит.
Сам я нынче нацелился на диаметрально противоположное буддизму. Точнее, на выведенное, наверное, из него направление. Короче, мы пришли в этот мир в человеческом облике, дабы учиться посредством человекоглифов любви и страдания. Нет чистой любви, как нет чувства, которое не грозило бы покалечить. Наш долг — любить, понимая и принимая сей риск, не закрываясь от него, отдаваясь чувству без остатка. Концепция — моя. Твои нужды могут отличаться. Однако, по мне, в отказе от секса мудрости нет. Кстати, всегда говорил: бабы — зло.
Что ты сейчас пишешь? Я работаю над романом. Отправляю тебе зарисовку на основе твоего «металлоломного» глюка о гигантских перенаселенных городах будущего [235]. За последние несколько месяцев я пережил кое-что в плане веры и смею утверждать: в строках этого текста чувствуется почти религиозная надежда. Точно знаю: жизнь сильнее зла, гнета и смерти, она дорогу найдет, а вот силы мрака погубят сами себя.
Как Люсьен? Мы с тобой, наверное, скоро пересечемся в Нью-Йорке.
Посылаю зарисовку о красножопых бабуинах и прочих танжерских прелестях.
С любовью, Билл
АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ
[Танжер
16 июня 1954 г.]
Дорогой Аллен!
Нейлоновые рубашки, фотоаппараты, наручные часы, секс, опиум, который продают прямо за барной стойкой… Город напоминает конец света. В полной свободе таится нечто глубоко ужасное. Новый шеф полиции там, на Холме, собирает и копит досье. Фетишист, наверное, страшно подумать, что он с бумагами вытворяет.
Аптекарь, продавая мне дневную порцию эвкодала, ухмыляется, будто я клюнул на приманку и сам вошел в западню. Весь город — западня, которая скоро захлопнется. Даже не захлопнется, а закроется — медленно. Успеем увидеть, как исчезает путь к отступлению, но бежать не получится.
Аллен, никогда прежде я не садился на иглу вот так плотно. Ширяюсь каждые два часа. Эвкодал — синтетика, все из-за этого. Если надо сварганить настоящую смерть, доверь дело немцам. Эвкодал ударяет прямиком по нервным центрам и больше похож на кокс, чем на морфий. В череп бьет волна удовольствия, а пройдет десять минут — и хочется повторить. Кокс я контролировать еще мог, но это говно держать в узде не получается. Между вмазками просто убиваю время. Морфий управляет собой сам, как система пищеварения. Вдуешь себе, и колоться больше не хочешь, как не хочешь хавать на полный желудок.
От частых вмазок на вене образовался колодец. Теперь ввожу иглу прямиком в вену через эту гноящуюся язвочку, похожую на вечно раскрытый, наглый, разбухший рот. […]
В Штатах эвкодал запрещен, как и гера, хотя он в восемь раз слабей белого. Непонятно, почему ученые до сих пор не создали наркотик в восемь… в сотню раз убойнее белого? Какой-нибудь джанк, к которому привыкаешь с первой же вмазки, и если не колоться каждые два часа этим в охуенной степени трахучим наркотиком, подыхаешь от гиперчувствительности. Бьешься в конвульсиях, и каждую секунду, непрерывно усиливая агонию, в теле полыхают вспышки удовольствия.
[Письмо не закончено.]
АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ
[Танжер]
24 июня [1954 г.]
Дорогой Аллен!
Письма к тебе я пишу не сразу, люблю придержать их незавершенными, вдруг удастся впихнуть еще пару-тройку симпатичных идей. Получается нечто вроде живого дневника.
Я тут размышлял над зарисовками, как формой творчества, и о том, что же выделяет их среди прочего. Ну, во-первых, они совершенно символичны, то есть имеют склонность огорошивать «настоящим» действием (типа отрезания пальцев и проч.). В каком-то смысле фашизм — это такая не обремененная юмором зарисовка гигантских масштабов в исполнении Гитлера. Сечешь? Ладно, я сам не во всем уверен. И какой-то гомосек еще думает зарабатывать на жизнь писательством!
Ночью с Келлсом [Элвинсом] ходили в необычайный арабский ресторан. На вид он как будто состряпан из автобусного вокзала: дверь голая, оцинкованная, а посреди этого не то амбара, не то ангара растет банановая пальма; столики расставлены как попало. Обслуживал нас сопливый арабский пидорок, утративший вежливость, как только мы заказали одну порцию кус-куса и две тарелки. Кус-кус — арабское рагу из цыпленка, орехов, изюма и кукурузной муки. Намнятина. Я, правда, успел убиться ганджой и по вкусу блюдо не всосал (прости за каламбур). Не оценил то бишь.
Потом мы переместились в бар «У Дина», где я наткнулся на стену враждебности: Брайон Гайсин хотел меня опустить, но я-то воробей стреляный, с таким отребьем справляться умею [236]. Мышился от него в толпе. Дин поначалу не захотел обслуживать, только закатывал глаза, мол, вали-ка отсюда. Ладно Келлс — клиент постоянный, на хорошем счету. (Дин прослышал, что я торчок; он жопой чует угрозу, издалека видит во мне дурной знак.) Так я и сидел, балдея от выкуренной травки, поплевывая на бессильную злобу окружающих и смакуя отличный сухой херес.
Я, правда, бросаю ширяться, и во мне сто-о-олько секса. Вечерком зайдет Кики. […] [Одна или две страницы письма отсутствуют]
Пришло письмо от моего португальского Ханке: его бабулю за неуплату отключают от искусственного легкого, кредитная компания изымает у жены искусственную почку. Грейпфрут ему в жопу… Да, с попрошайками я становлюсь жестким. Не фиг жалеть их, они только требуют, а взамен — ничего, особенно мне. Так уж устроены попрошайки: низа что не помогут тому, кто помог им. Теперь буду тратить деньги на себя, самых близких друзей и приятелей: Кики, Анджело [237] — они были ко мне справедливы.
Самый верный способ обезопаситься — дружить с теми, кто помогает тебе безусловно. Я поделюсь с тобой всем; если мне есть где жить, значит, и ты не лишен крова. Такое не купишь, Аллен. Да, приятно знать, что в этом наши с тобой мысли совпадают.
Давай же дальше работать над романом. Однако может статься, настоящий роман — это мои письма к тебе…
Люблю, Билл
Оригинал письма я где-то посеял. Тебе отправляю это [238]; в день буду присылать по странице.
АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ
[Танжер.
3 июля 1954 г.]
Дорогой Аллен!
Я попал. Заболел хуже некуда: суставы опухли и охуенно болят. Спросил Капитана [239], что за беда такая. Он говорит: «Ой-ой, надеюсь, не костоеда».
— Косто… что?
— Воспаление кости, инфекция такая. Видишь шрам? Однажды я подхватил эту дрянь, и врачам пришлось кость зачищать… Ну, вполне может быть, что у тебя совсем не то. Может, артрит или еще бог знает какая зараза.
— В жизни артритом не страдал. Вообще никогда костями не маялся.
— Ну, надо же когда-то начинать… Ладно, будет, ничего серьезного. Хотя, с другой стороны, все может оказаться серьезнее некуда.
Вот и лежу — больной, ни вздохнуть, ни пернуть.
Келлс утром смотался в Мадрид. Боже, не дай меня тут выебать. Пора мотать из Танжера и лучше всего — сразу в Данию [240]. Или же подыскать работенку в Мадриде. Танжер тянет на дно, словно якорь. Решил я проветриться, поискать кого-нибудь, кто не откажется побеседовать и подмогнуть. Двое типов сразу от меня отвернулись. Ну и пусть, оба — как один, дегенераты. Потом пересекся с Эриком [Гиффордом]. Вот уж поистине человек невезучий. Не стану сейчас пересказывать сагу об Эрике Доходяге. Ему полтинник; ни денег, ни работы, ни перспектив, только восьмидесятилетняя мать на попечении… Таких людей в Танжере полно.
После встречи с ним меня снова пригнуло. Врать себе бесполезно: боль с каждой минутой сильней и сильней. И Келлс умотал, именно когда нужен больше всего. Эрик, впрочем, пережил втрое больше. Однажды случился у него нарыв в животе, пошло заражение, и беднягу поместили в сирийскую больницу… Он уже бредил, и жить ему оставалось считанные часы, когда его перевели в военный госпиталь. Но тогда Эрик работал на госслужбе, помогли связи… Хирург ему попался — грек, который накачал пациента наркотиками и зашил в него живую макаку… Затем Эрика выебла куча арабов-санитаров… Надменный врач-англичанишка думал: сифак, и поставил Гиффорду горячую клизму серной кислоты… Немецкий хирург удалил бедняге аппендицит ржавым консервным ножом и ножницами по металлу, говоря при этом: «Инфекция? Нонсенс!» Разгоряченный успехом и зеленым змием немец стал кидаться с режущим инструментом на все подряд. «Человеческое тело, — вещал он, — это самая паршиффая машина. Оно наполнено множестфом ненужных деталей. Можно прожить без одной почки — так зачем иметь дфе? Йа-йа, дело — в почке. Негоже внутренним органам располягатся так близк