будто передо мной злой чужак, не любимый. Однажды вообще довел до слез… порой я боюсь, что близкие на самом деле ненавидят меня. Как бы не пришлось изведать их гнева. Правда, Кики потом всегда отшучивается.
Я прекрасно понимаю, каково тебе с Нилом, которому проще пойти сыграть партию в шахматы с каким-нибудь лохом, нежели провести вечер с тобой, с тем, кто не просто любит его, а может многому научить, и с кем ему никогда не придется скучать [254]. То же самое я переживал с Маркером — и он любил шахматы. Нет, дело вовсе не в шахматах, дело в том, что Нил и Маркер не заметили в нас нашей изюминки. Или же разглядели ее, однако не приняли? Испугались и/или возненавидели?
Ты что-нибудь знаешь о шахматах? Над ними размышляют порой в течение жизни, но как им удается поглощать всю энергию человека, силу мысли? Ведь это же трата времени, побег от жизни на всех ее уровнях. В них нет созидания. Шахматы — не игра вовсе, и если их теорию когда-то поймут до конца, она попросту исчезнет… Надеюсь, мы сможем поселиться под одной крышей, когда я приеду. В смысле, было бы лучше, если бы ты вообще переехал, при теперешних-то обстоятельствах. Не за себя говорю, о тебе беспокоюсь.
Я переписал историю об аварии с Джеком Андерсоном [255] — стало гораздо лучше, ближе к совершенству. Возможно, рассказ даже согласятся печатать — отправил две версии: одну (урезанную) для публикации в журнале и вторую, содержащую пошлую шуточку, которую, вероятно, все равно вырежут. В центре — салон машины, создающий иллюзию защищенности, пока авто несется навстречу неминуемой катастрофе. Эту историю я вообще написал в четырех вариантах, различным стилем — отправляю тебе все, рассуди. У меня уже глаз замылился. Для публикации в журнале выбираю номер четыре. Рассказ вполне продавабелен, поэтому попробуй пристроить его куда-нибудь.
С любовью, Билл
P.S. Заглянул Кики и так сильно меня обидел, что я до сих пор весь дрожу. Он вернется, не сомневаюсь — ему нужны деньги. Страшно подумать, будто они — единственная причина, по которой Кики приходит сюда, и в то же время я рад иметь подобное преимущество. В голове и сердце полное смятение, относиться легко к подобным вещам не могу; если же научусь, то не любовь получится — мастурбация; если оставить все как есть — терпеть мне и дальше боль, как сейчас. На опыте не учатся ничему, кроме осторожности, да и то, если хотят. Я этого не хочу, потому как только сам себе нанесу поражение, подменив удовольствие болью и сделав отношения бесполезными. Да, я пытался убедить тебя найти своего Кики. Теперь сам запутался. Устал быть мудрым, устал относиться к любви по-гандийски, ведь она для меня — ужасное стечение, мешанина обстоятельств, в которой проглядывает лишь одно направление: боль и разочарование. Ох уж мне эти бредни, якобы любовь не пропадает, дари ее и воздастся тебе сторицей, словно где-то есть добрая фея, собирающая любовь в накопительный фонд, и проценты растут как на дрожжах…
Продолжаю писать, чтобы погасить чувство собственного ничтожества, ведь стоит отойти от листа бумаги, и оно возвратится. Оно тут, караулит меня…
По-моему, он зашел слишком далеко в своих играх…
[Письмо не закончено.]
ДЖЕКУ КЕРУАКУ
[Танжер]
3 сентября [1954 г.]
Дорогой Джек!
Приплываю в Нью-Йорк шестнадцатого сентября, в восемь утра на «Сатурнии» (итальянское судно). Время неточное и может еще измениться. И уж конечно, я буду рад, если ты встретишь меня на борту. Телефона твоего нет, и где остановлюсь в Нью-Йорке, пока не знаю. Если не получится встретиться на борту, то знай: в «Сан-Ремо» я буду в пять пополудни шестнадцатого числа. Думаю в Нью-Йорке лечь на операцию — подлечить жопу, затем децл засветиться во Флориде. Потом — во Фриско к Аллену. Да, он писал, как его турнули из дома Кэсседи [256]. С чего удивляться? Ты же баб знаешь: только притворяются, будто широко смотрят на жизнь и все понимают, а сами… Я знавал одну телку в Чикаго, немку, так она брехала, типа позволит мужу гульнуть налево, пока он действительно не гульнул. Она бросилась на него с разделочным ножом, вызвала колов и чуть себя не зарезала. Ну, значит, у Кэролайн теперь есть все, чего ее душа желает. Чего желает душа каждой американской сучки — мужик под каблуком и никаких друзей, угрожающих браку.
Переться в Калифорнию нет ни тени желания. Штат кишит копами, у которых есть законы на все случаи жизни: не колоться, не трахаться, не жить вообще. Еду туда из-за Аллена; ты мои письма читал и знаешь, что он для меня значит. Если Аллен решит оставаться во Фриско — я с ним.
Без Аллена мне никак, за полгода разлуки я это окончательно понял.
Надеюсь, и ты присоединишься ко мне. Поработаем во Фриско, скопим бабла и двинем до Мексики. Только давай все обсудим в Нью-Йорке.
И вовсе я не горю желанием перетирать с Боулзом. Просто он верит, будто места вроде Танжера, Капри и проч. — рай земной. Вот мне и загорелось самому это увидеть, но стоило здесь показаться, как здешние лохи и зануды учуяли во мне нечто странное и исключили из своего круга. Лошары, что еще скажешь. Все эти Боулзы, Теннеси Уильямсы, Капоте — тоже лошары, вроде завсегдатаев сент-луисского загородного клуба, среди которых я рос. Они чуют во мне странность и отчуждают. Боулз и иже с ним правильные до мозга костей, и правильность заставляет их бояться изгоев. Но я не могу без читателя, свои зарисовки я пишу для кого-то. Будда мне ни хера не помог, мне скучно и тоскливо. Да, Боулз и прочие — не мой читатель, однако больше здесь никого нет.
Ладно, до встречи шестнадцатого. Привет Келлсу, если увидишь.
Аллен вдруг заговорил о сексе с женщиной. Поверить не могу, быть не может! Если я выберусь во Фриско, а там Аллен с телкой пупками трется, мне останется сразу ехать обратно [257]. Ты ведь знаешь американских телок — они мужика к ногтю прижимают. Значит, Аллена мне не видать вовсе. Видеть его и не иметь с ним секса — для меня слишком.
Всегда твой, Билл
АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ
[Начало письма отсутствует.]
[Нью-Йорк
Начало октября 1954 г.] Среда, вечер
Операцию сделали. Днем обещал прийти Ритчи [258], снабдить меня чем надо, — не пришел. Шесть часов после операции я терпел такую боль, какой не знал ни разу в жизни: катался по кровати, кусал простыни и колотил в стену, пока наконец медсестра не вдула мне демерол. Боль — поверь! — была невозможная. Сам удивляюсь, как дотерпел до укола. И тут появляется Ритчи… чтобы одновременно доставить мне и обломать самый долгожданный кайф в жизни. Если б не демерол, я испытал бы облегчение в чистом виде, однако демерол меня уже наполовину забрал, игла вошла мимо вены, так что я вроде вмазался джанком… результат — ни в голове, ни в жопе.
Джек обещался прийти — не пришел. Назавтра надо выйти отсюда, как бы там ни было. Я сел так плотно, что просто хуею. В Милуоки и Висконсине нариков не преследуют по закону, совсем как в Мексике. По ходу, наше дело живет и процветает. Вот если б достать кодеинитов, то и с кайфом можно не париться, но здесь покупаешь либо геру, либо хорь с таком. Долофина нет вовсе. Легавые прижали всех, кто его прописывал. Оставался долофин у Джоржии и Уолтера, однако пришли федералы и забрали все. Мол, хер вам, а не законное ширево! Еду во Флориду, лечиться у семейного доктора. Во Фриско пробуду две-три недели, с порезанной жопой-то не разъездишься. К чему тебе друг-инвалид?
Четверг, вечер
Вышел из больницы [259]. Джек так и не пришел и даже не позвонил, вот и приходится ему только писать. Порой кажется, что у него напрочь отсутствует банальное чувство самодисциплины. Ведь можно же было позвонить в больницу. (У меня телефон в палате стоял.)
Меня еще качает, и кровь идет, но операция прошла тип-топ. Док говорит, что в первый раз врачи облажались и не вырезали наросты, из-за которых кишка-то и сузилась. Зато теперь у меня жопа так жопа, работает — комар носа не подточит. Перед самым уходом я отлично натаскал медсестер: стоило им увидеть ужасное и искреннее представление, в котором я зубами терзаю простыни, как они тут же мчались за демеролом.
Почему мои «строгие требования» к любви невыносимы и выдают кретинизм?! Время от времени перечитываю твое письмо [260]. Лег спать, зная, что увижу наконец Сон. Проснулся в три, укололся немного; проснулся в семь — видел невероятный сон. Запишу его: я вернулся в Северную Африку несколько лет назад. Встречаю глупого гея, который каждое высказывание обращает в непристойность, извращенную фразу. Под этой маской пустого выпендрежа — чистое зло. Гомик увязывается за мной, и дома меня рвет, будто к телу присосался отвратительный похотливый клещ. На улице нам попадаются две лесбиянки, приветствуют нас: «Привет, мальчики», как лесбы приветствуют геев. Меня тошнит от этой мертвой ритуальной фразы, и я отворачиваюсь. (Просто балет какой-то!) Гомик отдает мне почту, которую забрал из посольства. Письма вынуты из конвертов и сложены в пачку; понять, от кого какой отпечатанный на машинке лист, невозможно. Проглядываю их, ищу окончания писем, подписи… не нахожу.
Шагаю по высохшей белой дороге где-то на окраине города. Чую опасность — воздух напряженно гудит, будто наполненный шуршанием жучиных крылышек. Прохожу мимо деревни, где люди спят, живут под холмиками фута два в высоту. Холмики — из тряпок, намотанных на проволочный каркас, похожи на гигантские ульи. Снова в городе. Всюду — то же гудение. Оно и не звук вовсе, а колебание волн, исходящих от башнеподобной конструкции, обмотанной тряпками. На самом верху — черноликий Святой. Он-то и производит гудение. Требует мзду с горожан. Восстают против него всего два а