Письма внуку. Книга первая: Сокровенное — страница 25 из 39

е годы.

Во дворе стояли две огромные мачты, видимые с любого конца города — наш Дом ведь стоит на горе. Между вершинами мачты была натянута антенна в виде большого ажурного гамака. От нее вниз шел провод — сквозь дырку в оконной раме к приемнику.

И, хотя неподалеку была местная радиостанция (там сейчас Симферопольское водохранилище), а городская радиосеть начала проникать со своими черными широкими конусами репродукторов "Рекорд" и на наши улицы, тем не менее под окнами нашей Большой Комнаты (а приемник стоял именно здесь) порой скапливались кучки меломанов: это отец "ловил" Москву или какую другую дальнюю станцию, и из громадного, сделанного им зеленого раструба, звучало серебристым собиновским тенором "Куда, куда, куда вы удалились, весны моей златые дни"…

На стене была закреплена деревянная полированная панелька с грозовым переключателем: когда не работает приемник, или во время грозы, рукоятку следовало отвести вправо, и контакты антенного провода размыкались сантиметров на шесть. Но однажды, в грозу, случилось страшное: между разведенными контактами проскочила ослепительная искра со звуком винтовочного выстрела, одновременно по потолку пробежало что-то длинное, розово-ветвистое, тоже очень яркое; через миг дом сотряс громовой удар неимоверной силы, а от всех ламп и катушек нашего приемника повалил густой разноцветный дым кое-где превращающийся в пламя. Пожар на столе был затушен, но приемнику пришел полный конец; во дворе валялись оплавленные молнией куски антенны.

Закончились и уличные "радиоконцерты", не без удовольствия дававшиеся с помощью отца соседской публике. И еще долгое время в грудах журналов наших библиотечных комнат можно было видеть обложки журнала "Радио", которые, наряду с "Советским фото" и многими иными изданиями когда-то выписывал отец.

Модных в те годы патефонов он приобретать не стал: считал их механически несовершенными. Не помогли и мои просьбы. И слушать патефон я уходил к кому-нибудь из друзей или соседей, извлекавших аккуратно оклеенный синим дерматином ящик с блестящими хромированными уголками и хромированными же "тайничками" для иголок, одна из которых вставлялась в головку, крепилась винтом и осторожно опускалась на быстро крутящийся эбонитовый хрупкий диск с песнями Виноградова, Руслановой, Петра Лещенко, заморскими танго и фокстротами, только что вошедшими в "тотальную" моду. Патефоны были удобнейшей вещью для озвучивания семейного загородного пикника: не требовалось никаких батареек, "да и вообще"…

Патефон не купили, приемник сгорел; какое-то время я повозился с детекторным приемником, у которого концом маленькой пружинки нужно было нащупать именно то место корундового кристалла, которое соответствует волне, — но слушать его можно было только с помощью наушников, никуда от него не отходя, и лишь ближайшую радиостанцию. А душонка, видать, требовала музыки, и я потихоньку стал "производить" свою — насвистывая. Делал это украдкой (свист — "хулиганство"), а потом это не только вошло у меня в привычку, но и стало обязательным "музыкальным сопровождением" любого труда, особенно творческого. Мелодии я большей частью придумывал сам, усложняя до невозможности и "высвистывая" не менее четырех октав с четырьмя же "регистрами" — тембрами-способами свиста; умудрялся даже извлекать "из себя" двойные аккорды. Не хочу хвалиться, — но в отличие от "свистунов-исполнителей", изредка включаемых в эстрадные программы, которые всегда из-за плавания звука, мягко говоря, врут, мои звуки были точными и чистыми, даже при быстрых модуляциях частот.

"Были" — это значит до осени 1973-го, когда тяжкая болезнь парализовала большинство мышц левой стороны лица, в том числе губ. Нервные клетки, в том числе в стволах и ветвях, если гибнут, то навсегда — а за ними, разумеется, и мышцы. Лишившись собственной "губной" музыки, я потерял очень многое, куда труднее стало работать, и результаты той работы тоже стали заметно беднее. Иногда мне снится: произошло чудо, я вдруг излечился и с упоением свищу свои сложнейшие импровизации, с руладами, переливами, аккордами, с переменой тональностей — как я работал когда-то в Омской области за токарным станком, когда бесконечно сложная мелодия словно улавливалась внутри меня неведомым приемником откуда-то из Космоса, а я был всего лишь опытным ее воспроизводителем; но порой в нее вплетались и земные, когда-то услышанные мною, темы — вечерняя сура муэдзина с высокого минарета, звонкий татарский танец "Хайтарма", скорбные, с палестинским отзвуком, берущие за душу, еврейские мотивы…

Вечерами в симферопольском горсаду играл духовой оркестр, и на освещенной яркими фонарями площадке, под листвой старинных деревьев, танцевали пары, то кружась в вальсах, то качаясь под томные звуки танго — в оркестры уже "прокрались" заокеанские саксофоны. Изредка духовой же оркестр, только другой, военно-полевой, репетировал недалеко от нас. Трубачи и барабанщики, облаченные в длинные серые шинели, восседали на высоких сытых конях; горели до блеска начищенные трубы, играющие марш, и гулко отдавался внутри меня звук барабана, тоже водруженного вместе с барабанщиком на коня — это было незабываемое зрелище, так метко схваченное художником Грековым в его замечательной, несмотря ни на что, картине "Трубачи Первой конной" — кусочке нашей Истории (пусть даже нехорошей, но реальной), и кусочке же моего далекого-далекого Детства…

Дополнение к письму двадцать первому:ПЕСНИ МОЕГО ДЕТСТВА

Извини, дружок, за эту вот "добавку" к и без того длинному предыдущему письму, но не зря говорится, что из песни слова не выкинешь. Не обойтись тут без воспоминаний и о тогдашних песнях — не патефонных, а "живых".

Недалеко от нас были кавалерийские казармы, о которых я тебе уже писал (это оттуда летели с воем над нашим двором отрикошеченные пули), так вот кавалеристы те часто шагали и пешим строем по нашей и соседним улицам — Ать, два, левой! Ать, два, левой! — и десятки пар солдатских круглоносых башмаков (над ними по голеням до колен — зеленоватые, цвета хаки, обмотки) громко и мерно "печатали шаг" по неровной каменной тверди улицы — скала известнякового плато здесь тогда выходила на поверхность (сейчас она заасфальтирована). — Ать, два, левой! Запевай! — и высокий молодой голос задорно взрезал тишину нашего мирного Фабричного спуска:

С неба полуденного — жара не подступи,

Конная Буденного раскинулась в степи.

И вся рота дружно подхватывала:

Никто пути пройденного у нас не отберет,

Конная Буденного, дивизия — вперед!

Далее шли слова о налете-наступлении той конницы на белых — "мы грянули "Ура", и, бросив окопы, бежали юнкера", и так далее; а вот старшие пацаны, явно подслушав у взрослых пародийный вариант-прогноз песни, который вскоре, однако, сбудется, шепотом вещали друг другу:

Товарищ Ворошилов, война уж на носу,

А конная Буденного пойдет на колбасу!

Строевые песни, в общем-то бравые, мне очень запомнились, вот лишь кусочки некоторых из них:

Мы — Красные кавалеристы, и про нас

Былинники речистые ведут рассказ,

О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные

Мы смело, мы бодро в бой идем.

Веди ж, Буденный, нас смелее в бой,

Пусть гром гремит, пускай пожар кругом, пожар кругом…

Я еще тогда, маленький, недоумевал: зачем же пожар?! Или вот такие, прямо скажем, зверские "строевые" куплеты:

С песней — сотня молодых лихачей:

Эге-гей — бей, коли, руби! —

с залихватским таким присвистом. А бить-колоть-рубить призывалось не учебную лозу, не макеты, а живых людей, и не иноземцев, а как бы в продолжение совсем тогда недавней гражданской войны, недобитых белых, да и наверное всех, кто попадет под шашку вошедшего в раж всадника. Впрочем, в репертуаре кавалеристов с Красноармейской улицы были и матросские строевые песни:

Ты, моряк, красивый сам собою,

Тебе от роду двадцать лет.

Полюблю тебя я всей душою —

Что ты скажешь мне в ответ?

И рота красноармейцев — не в морских бушлатах, а в серых шинелях, островерхих буденновках и обмотках над грубыми башмаками браво и слитно рявкала припев:

По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там.

По морям, морям, морям, морям,

Эх, нынче здесь — а завтра там!

Далее следовали слова о страданиях покидаемой моряком некоей Маруси, опять припев, и запевала выводил на всю улицу продолжение морской истории:

— Ты не плачь, моя Маруся: я морскому делу научуся!

И не будешь плакать и рыдать, меня так часто вспоминать!

И снова рота хором:

По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там…

Морские строевые песни отдавали солеными брызгами, тельняшками, бескозырками, клешами:

Якорь поднят, вымпел алый вьется на флагштоке.

Краснофлотец — крепкий малый — в рейс идет далекий.

И тут, разумеется, "не без Маруси":

Как прощались мы в Кронштадте, цепь отгромыхала, —

Ты стояла в белом платье, и платком махала…

Было в песне и нечто астрономическое:

Мы увидим цепь созвездий — блеск над океаном.

А заканчивалась эта романтичная строевая очень хорошими словами:

Что с тобой сравниться может, сторона родная?

Маршировали солдаты (их называли тогда только красноармейцами, солдаты и офицеры мол только в царской армии были) и под такую песню: