Обидно-короткое время.
Прости меня, брат, за жестокость!
Прости, что я был тебя младше,
Прости, что не так уж и часто
Тебя вспоминаю, родного.
Так пусть эти красные искры,
Что в водах глубоких мерцают,
Заменят церковные свечи,
Что должно б поставить, возжегши
За тех, что погибли в пучине
Во всех этих битвах кровавых,
Трагических и безысходных
(На море иных не бывает).
Министры, цари, президенты!
Пустите ж меня поклониться
Той братской Великой Могиле,
Синеющей до горизонта,
В пучине которой остались
Славяне, татары, евреи,
И немцы, и турки, и греки,
И древние тавры, и скифы,
Что в страшных сраженьях тут гибли
И в море моем растворились.
Отдайте ж мне Черное море —
Могилу любимого брата!
Верните мне Родину, паны!
Верните те годы, когда я
Из дальней суровой Сибири,
От множества дел оторвавшись,
Мог летом проведать Отчизну
С семьей, или так, в одиночку:
Взобраться на древние скалы,
Взойти до вершин Чатырдага —
Святыни моей поднебесной,
Окинуть оттуда просторы,
Орлиное чувство изведать,
А после, по тропкам скалистым
Спуститься к любимому Морю,
В котором сквозь волны искрятся,
Когда хорошо приглядишься,
Частицы любимого брата.
И, если меня не услышат,
На Родину если не пустят,
Иль денег на это не хватит,
Иль Смерть меня вскоре настигнет —
Мой мальчик, свою эстафету
Отдам в твои верные руки.
Тогда, через долгие годы.
Возможно, вернется к народам
Простой человеческий Разум,
И ты побываешь в Тавриде,
Коснешься святынь моих чистых.
Придешь и на берег, под скалы,
В какой-нибудь скрытый заливчик,
Дождешься здесь солнца заката.
Когда же покажутся звезды,
Опустишься тут на колени,
И в воду ладони погрузишь —
Лазурную, теплую воду.
Тогда тебе явится Чудо:
Любимый мой брат Анатолий
(Тебе же он — дедушка тоже),
Который навек превратился
Вот в эту соленую воду,
Пошлет тебе знак свой оттуда:
Мерцающих искр ярко-красных
Созвездье такое; фигуру
Его ты запомни. Жди дальше,
И снова появятся искры,
В другом только расположеньи,
Которое тоже запомнишь.
Раз пять или шесть то виденье
В глубинах появится синих.
Оставив в блокноте наброски
Фигур, что составили искры
(Рисуй только красные вспышки!),
Потом, на досуге, подумай,
Что значили эти фигуры:
Ведь это же — явные знаки,
Быть может — какая-то тайна,
Быть может — какая-то просьба,
Иль что-то иное — не знаю,
Но ясно одно лишь: сигналы
Вещают о чем-то серьезном.
Ты их расшифруешь, мой мальчик.
Ведь я, в суете и заботах,
Откладывал это "на после",
До тех пор, пота не забрали
Внезапно политики злые
Родимое мне побережье
Далекого Черного моря —
Могилу любимого брата,
Любимого старшего брата
С несчастной, трагичной судьбою,
С неласковым пасынка детством.
Письмо двадцать седьмое:МОИ БЕРЕГИНИ
Когда-то, давным-давно, был обычай: при постройке деревянной избы или дома, украшая его резьбой, непременно вплести в узор где-нибудь на видном месте фигуру русалки либо птицы с человечьим ликом. Считалась, что это обережет дом и его обитателей от лиходейства и дурного глаза. Стражниц так и называли — "берегинями". Их и сейчас можно встретить на уцелевших старинных домах в разных районах страны. То лукавые, то веселые, то наивные существа с женским лицом, рыбьим хвостом или птичьими крыльями — плод фантазии небесталанных плотников — заметно постарели. И роли поменялись: теперь не "берегини" охраняют людей, а люди сберегают (увы, таких мест уже немного) чудесные произведения народного творчества — уцелевшие дома, одетые вычурной деревянной резьбой с лошадиными головами или петухами на крышах, с русалками или "Птицей-Сирином" на фронтонах, наличниках окон или над воротами.
Я считаю, что справедливым было бы подобное отношение проявить не только к деревянной резьбе, но и к лепным украшениям старинных каменных зданий наших городов. Все эти рельефные изображения людей, стилизованных животных и растений, да и сами дома сделаны такими же трудолюбивыми талантливыми руками, какими творили деревянные шедевры. И если можно еще поспорить насчет художественной ценности некоторых из этих лепных украшений, то уж историческая ценность каменных и цементных "берегинь" несомненна.
Кариатида на фасаде дома № 7 по Пушкинской. Симферополь, 1982.
Но я хочу рассказать о другом — о воспитательной их роли. Именно так! Я тебе уже рассказывал, что вырос в окружении всякой живности. Вдобавок мимо нашего дома каждый вечер проходило… стадо: коровы — серые, пестрые, красные, черные, козы всех мастей, лобастые барашки. А впереди вышагивал мудрый бородатый козел с фантастически изогнутыми рогами — вожак этого разношерстного табуна. Стадо растекалось по переулкам и тупичкам, и вот уже умная скотина стучит рогом в свою калитку…
А еще мне вновь вспоминаются симферопольские базары начала тридцатых: на них, как мне тогда порой казалось, было не столько людей, как животных, на которых привезли товар: разновеликих и разномастных лошадей, громадных волов с большущими, растоптанными от тяжкой изнурительной работы, копытами и длиннющими рогами, иногда кривыми и острыми, но вовсе не страшными, потому что волы — кастрированные еще будучи маленькими телятами — вырастали, в отличие от своих братьев, нормальных свирепых быков, исключительно смирными, покорными работягами огромного роста и силы; здесь же, на базаре, можно было увидеть в те годы симпатичных осликов, запряженных в повозки с поклажей, и еще невесть откуда приведенных огромных рыжих верблюдов со свалявшейся шерстью и настолько надменным взглядом, что к ним было страшновато подходить.
Базар в такие дни (вероятно, ярмарочные) был для меня настоящим зоопарком, вдобавок каким-то праздничным, украшенным ярко-оранжево-красными горами вареных раков, наваленных на свежие рогожи, глиняными расписными свистульками в виде птиц и зверушек (тоже наваленных горами) и разными другими диковинами. Над всем этим Царством Жизни стоял своеобразный, очень сложный дух, составленный из запахов разной снеди, свежей мочалы, конского пота, дегтя, ароматного сена, воловьего навоза, извести и еще бог знает чего.
А дома, на наших тихих улочках, я, еще маленьким, сделал для себя такое открытие: весь мир тут, оказывается, делился на четкие ярусы, каждый из которых имел не только свое назначение, смысл и образ, но и свой цвет. Самый, верхний — небо, с его облаками, стрижами, грифами — был синим. Второй ярус был зеленым и как бы соединял небо с землей. Это были деревья: высокие пирамидальные тополя, густые акации, раскидистые платаны, непробиваемые лучами солнца каштаны. Третий ярус был всегда солнечным и оранжево-красным: этот цвет создавали черепичные крыши — владения голубей, воробьев, кошек, трубочистов и, конечно же, нас, ребятишек, страсть как любивших, несмотря на запреты, вскарабкаться на этот обширный, непривычно пустынный и красно-горячий ярус.
Был и белый ярус — дома, заборы, стены — все сложенные из известняка и все побеленные. Слепящую белизну одно-, реже двухэтажных домов подчеркивала бархатисто-черная широкая кайма по низу фасада из сажи, разведенной керосином. Белый ярус был самым важным, потому что тут жили люди и в том числе я…
Но знаешь, что очень рано запало в мою детскую память из всего этого и долго, десятилетия, сидит в ее закоулках? Необыкновенные, сказочные звери: не то птицы, не то рыбы — большущие существа, страшноватые и добродушные одновременно. Они "жили" на стенах одного из домов, на углу Салгирной и Одесской, мимо которого меня водили за руку в город. И я очень расстраивался, если мы шли другим путем. Потом, когда подрос и стал ходить в город сам, всегда шел только по этой улице — к своим заветным драконам. Головы у них были, в общем, птичьи, с крючковатым, загнутым вниз, носом. По верху головы шел гребень наподобие петушиного, который переходил сзади в рыбий плавник. На спине у моих "знакомых" были крылья. А вот туловище шло опять как будто рыбье или змеиное — покрыто крупной чешуей. Хвост же, закрученный хитрой восьмеркой, кончался длинной волосистой кистью. Ног или лап у них не было вовсе, зато из тела росли затейливые завитки.
Сказочной красоты музыка слышалась мне в лепных узорах зданий, в причудливой резьбе таких вот дверей (Симферополь, ул. К. Либкнехта, 17).
…Много лет спустя, уже в Сибири, я узнал, что в город мой вошли фашисты, и очень переживал. Цел ли мой Дом? Цел ли тот дом с драконами? Что будет с моим белым городом, с моими друзьями по улице и школе, с соседями? Трудно описать мою печаль и переживания тех холодных и голодных лет. Мысль моя улетала из сибирских равнин туда, далеко-далеко, за степи, горы, за дымную линию фронта…
В Симферополь, как ты знаешь, мы так и не вернулись. А память, в которой, оказывается, при давно ушедшем детстве прочно отпечатался почти каждый дом, каждый переулок, каждое дерево, каждый выступ камня, все эти годы возвращала и возвращает меня в родной город. И я понял, что кроме живой и неживой природы, кроме школы, кроме мастерской отца и библиотеки матери, был у меня еще один воспитатель — архитектура.
Ведь каждый дом, из окружавших меня, имел свой, не похожий на другие, облик. Были дома серьезно-строгие. Были беззаботно-радостные. Были дома мудрые, а были и глуповато-смешные. Все это зависело и от таланта зодчего, его замысла, и от прихоти заказчика, и просто от расположения и формы окон, дверей, лепных украшений, а иной раз, несомненно, и от того, как и когда я увидел этот дом впервые. Я, конечно, решительно ничего тогда не смыслил ни в теории и истории искусства, ни в архитектурных стилях. Воспринимал просто все таким, каким оно есть, и счастлив теперь, что так