Письма внуку. Книга первая: Сокровенное — страница 38 из 39

ркое. Часто упоминался Алдан — золотоносная река, а однажды отец меня "обрадовал" тем, что купил мне, уже взрослеющему энтомологу (хотя он сам этого увлечения не одобрял), чью-то научную монографию под названием "Прямокрылые Якутии" (прямокрылые — это кузнечики, сверчки и кобылки; полистав сей труд, я с горечью убедился, что в Якутии водятся лишь последние, да и то больше мелкие).

Так что, может быть, это сравнительно хорошо, что мы едем не в высокие и холодные якутские или камчатские широты, а поближе и поюжнее: станция назначения называется "Курорт Боровое", — а местечко, где нам жить-работать — во многих десятках километрах от железной дороги, с неприятным названием Степняк. Кроме названия я ничего об этом пункте не знал и нигде больше выведать не мог (на то, что там золото, мне было решительно наплевать); название это упорно ассоциировалось у меня с патефонной песней Руслановой:


Степь да степь кругом, путь далек лежит.

Там, в степи глухой замерзал ямщик.


Степняк… Так, в тоске и рыданиях, укачанный-таки поездом, я заснул. Проснулся от внезапно наступившей тишины. Оказалось — это уже утро, и мы стоим на станции под названием Запорожье.

Значит, я уже не в Крыму, не в России — а на Украине… И вновь невероятная, неведомая мне доселе тоска вдруг охватила все мое существо: значит, это не сон, а явь — это полный конец моему Детству, Родине, Дому, Двору, Улицам, друзьям, трамваям, родным скалам и горам, родным фонтанам и родникам, переулкам и лестницам, и, конечно же, моим энтомологическим экскурсиям — а может и всему моему дальнейшему образованию, которое отец, ссылаясь на свое "универсальное" сельскоприходское, очень не одобрял, и считал, что семилетки с меня более чем хватит. Да и есть ли средняя школа в том Степняке?

А я ведь был не только заслуженно круглым отличником: уже фактически связал свою дальнейшую судьбу с кафедрой зоологии Крымского пединститута (до революции и сейчас — Симферопольский университет), где был хоть крохотным, но всегда желанным гостем, и в мое полное распоряжение выдавались золоченые цейссовские микроскопы, библиотека и все прочее. Такие же тесные контакты образовались у меня с Крымским краеведческим музеем, где меня допускали в святая святых — в фонды, и я с трепетом душевным созерцал огромных тропических рогатых жуков, гигантских атласно-голубых бабочек и прочие сокровища, и получал на дом книги из музейной богатой библиотеки. Частенько я наведывался и на Крымскую станцию защиты растений, где работали серьезные энтомологи, хвалившие мои рисунки насекомых и водившие меня в сад, где я помогал развешивать по деревьям пакетики с трихограммой — крохотными наездничками, заражающими гусениц яблоневых плодожорок (биологический метод борьбы с вредителями там процветал еще в тридцатые годы), и не отпускали без того, чтобы я не увез домой на трамвае огромных, замечательного вкуса, продолговатых яблок "кандиль", ярко-красных с одного боку, и рассыпчатых круглых "синапов", покрытых густыми румяными полосочками — в большом свертке, а то и в стандартной упаковке — коробке с яркой наклейкой и "иностранными" надписями, внутри которой каждый ароматный плод был аккуратно завернут в пышную мягкую постельку из тончайшей бумаги: из этих садов экологически чистая продукция шла только на экспорт, в наши же магазины такое не попадало.

Да бог с ними, с этими яблоками — ломалась, как это принято теперь говорить, научная моя карьера: через каких-то три года я должен был поступить в институт (завкафедрой зоологии профессор Владимир Максимович Боровский, большой знаток инстинктов и высшей нервной деятельности животных, предрекал, а точнее обещал мне "ускоренное" окончание вуза с тем, чтобы сразу оставить меня при кафедре аспирантом).

А до того я учился бы в родной шестнадцатой школе, где по меньшей мере два-три года мог бы созерцать, пусть изредка, то волнующее, неземное чудо, которое упомянул в конце письма "Сокровенное". Значит, конец и этому? Но ведь это невозможно, недопустимо, катастрофично!

Где-то сзади, еще южнее Симферополя, теперь уже совсем далекий Севастополь, где теперь, окончательно оторванный от семьи, остается мой любимый и единственный старший брат Толя. Неужели я его больше никогда не увижу?

Что, что делать?

Может быть, мне перед самым отъездом следовало сбежать из дома, отсидеться с месяц у каких-нибудь друзей, а потом податься куда-нибудь на работу, как то сделал Толя?

Увы, теперь это невозможно.

…Знакомый уже хриплый гудок возвестил об отбытии поезда дальше, на север, к Москве (тогда более короткого пути в Казахстан не было). Возбужденный, улыбающийся отец появился в вагонном проходе, неся купленную на запорожском перроне снедь — какие-то горячие не то пирожки, не то пончики.

Эх, Степан Иванович, что же ты такое натворил-наделал со своим золотом и вибратором, со своей тягой к странствиям!

Письмо тридцать первое:ТЫ ВЕРНУЛСЯ

Я вынужден неожиданно прервать свое эпистолярное повествование, не знаю, надолго ли — но хорошо то, что вот эту серию моих писем к тебе, мой дорогой внук, я прерываю как раз на окончании описания первого этапа моей жизни, очень четко отграниченного от последующих. Все равно потребовалась бы и некоторая передышка, и перестройка языка, стиля и многого другого. Судьба мне вдруг послала "антракт" в книгописании, и вот как это произошло.

Сегодня, 20 октября 1992 года, у меня трагичный, страшный день. И сегодня же — великая радость. Трудно, невозможно передать словами все, что у меня сейчас на душе, но самое главное то, что ты, мой дорогой дружок, вернулся к дедушке, да надолго — по крайней мере, до конца лета (эх бы, насовсем!).

Еще вчера я был не в себе. Чувствовал: что-то, где-то происходит неладное, нехорошее; в том, что дальняя (и даже сверхдальняя) биосвязь существует между кровно близкими людьми, мы с сыном Сергеем убедились несколько лет назад, когда "телепатировали" друг другу, по разработанному мною методу, изображения — по слову или предложению, найденному "методом тыка пальцем" между страниц закрытой случайной книги или газеты, и картинки эти — в цвете! — отлично передавались хоть за десятки, хоть за тысячи километров. Этим успешным опытам, как ты знаешь, был посвящен целый стенд в моем музее под Новосибирском.

Похожее я испытывал почти весь день и часть ночи вчера — только что-то тяжелое, тревожное, не поддающееся ни воображению, ни изображению; а это тебе, мой дорогой мальчик, было плохо, очень плохо. Зло, творимое над маленькими детьми — непростительно, мерзко, преступно, но на этих страницах о случившемся я рассказать не могу только потому, что ты еще мал, беззащитен, и, случись что со мной — постоять за себя пока еще не сможешь.

Человека, зверски избивавшего тебя, моего любимого семилетнего крошку, и всячески над тобой издевавшегося, я пока не назову; пусть меня простят за это читатели — у кого есть семьи, наверное, меня поймут. А он пусть сделает для себя выводы — до следующей моей автобиографической книги, документальной, как и эта; рукопись ее уже в черновике готова.

Так вот что передавалось мне от тебя вчера! А облечь это в зрительный образ я не мог, оказывается, по чисто физическим причинам, ибо более всего досталось твоей головке, на которую в моей семье не поднимались не то чтобы — упаси бог — кулак или ботинок, а и просто ладошка для легкого шлепка; эту милую мне круглую головку я только ласково гладил, и берег более всего на свете. И вот теперь ты, на следующий же день, у дедушки, рассказываешь то, отчего я, как в кошмарном сне, стараюсь проснуться, да не могу, потому что это явь — жестокая и натуральная.

Плохо то, что я стар — 65 лет, и болен, но раз такое дело, обещаю тебе, дружок, сделать все, чтобы продлить свою жизнь, с которой, как ты уже знаешь, я не так давно хотел добровольно расстаться; история это отдельная, трудная и горькая: то был мой ультиматум генсеку ЦК КПСС президенту СССР Горбачеву, предъявленный ему ради вашего же брата советских детишек, и срок ультиматума, обозначенный не только в моем открытом письме, но и на целой полосе "Комсомольской правды" за 27 июля 1991 года в статье спецкора Димы Шевченко "Не хочу, чтобы он умирал" ("он" — это я), — срок этот истекал 1 сентября того же года; но надо ж такому случиться, что за три дня до этого "заперли" Горбачева в крымском Форосе гекачеписты.

Получилось: мне выпало жить… Так что тебе повезло, мой друг: дедушка твой цел. Пока еще цел (уточняю: анонимные звонки по телефону требуют, чтобы я "это" исполнил, а если нет, то не просто мол меня убьют, а еще и долго мучить перед этим будут — но я не очень боюсь этих угроз, тем более никому не насолил и никому дороги не перешел; впрочем, беспричинный садизм сейчас "в моде", а дурное дело — нехитрое).

Возвращение меня по сути дела с того света на этот было длинным, трудным, тяжким, и я долго представлял собою что-то типа зомби, манкурта или сомнабулы, хотя был осыпан письмами, телеграммами, даже денежными переводами со всего Союза (тогда он был еще "не распамши"); огромную кипу этих писем (как видишь; на свете еще очень много хороших людей) я также завещаю тебе — как и книги отзывов о моих выставках и музеях, напечатанные и ненапечатанные научные труды, рассказы, заметки; полевые, лабораторные, классные журналы, наброски, этюды, библиотеку, оптику и все-все остальное.

Ты вернулся! Так что сегодня ночью, спустя всего лишь два с половиной месяца со дня начала работы, волей-неволей придется срочно заканчивать эту первую книгу дилогии, а может и трилогии — смотря по тому, сколько мне отпущено жить. А рассказать тебе и твоим коллегам-читателям о том, что было дальше — необходимо: никто другой этого не сделает, а уносить с собою в могилу то, что никак нельзя забыть людям, я не имею права — уж очень все это серьезно.

Надо рассказать и о том, как и зачем после Крыма мы колесили по стране, как омская земля (Исилькуль и его окрестности), поначалу показавшаяся неприютной, полюбилась потом так, что теперь я тут, под Новосибирском, тоскую по ней почти так же, как по Тавриде; как пережили там тяжелейшую из войн, похоронив мою маму — твою прабабушку; как сильно не повезло мне с еще одной наукой моей юности — астрономией; как нищенствовали и бродяжничали мы с отцом на Урале; как я, 20-летний мальчишка, попал на 20 же лет в сталинско-бериевские лагеря с их нечеловеческими ужасами, и по