раницы. Брат Толя выдернул однажды этот листок у меня из-под ладони, и был после не рад: со мною чуть не случилась истерика.
Многие годы спустя, в числе многочисленных фосфенов (цветные подвижные узоры, иногда струящиеся перед глазами, особенно в полутьме) был и такой: темный фон, а по нему плывут маленькие человечьи черепа — много-премного. Изгнать это страшное видение было чрезвычайно трудно; вызвать — очень просто: стоило только о том подумать, как цветные пятнышки, полосы, цепочки, плывущие перед глазами (особенно когда у меня была высокая температура), за несколько десятков секунд превращались в эти устрашающие, с зияющими черными глазницами, черепа, десятками и сотнями плывущими передо мной в пространстве…
Все это давно ушло. А фосфены, как ты знаешь, мы научились вызывать у людей искусственно, да и не только фосфены, а и кое-что "похлеще"; все это я подробно описал и изобразил в некоей большой книге, которой так и не суждено пока увидеть свет. Ты (да и другие читатели) спросишь: почему не вышел этот Главный Труд моей жизни? На это великолепно ответили сами издатели, напечатав в красочном проспекте к той несбывшейся книге:
"Как всякий истинный талант, Виктор Степанович Гребенников входит в противоречие с любой системой, особенно с тоталитарной и посттоталитарной, его удел — непризнанность"…
В детстве мне нередко виделись разноцветные ритмично-подвижные узоры необычайной красоты. Более простые фосфены (так они называются) я теперь научился вызывать у людей искусственно. Здесь — лишь бледная попытка передать мои тогдашние детские, поистине космические фосфены.
Но ты-то не горюй: рукопись этого труда и все иллюстрации к нему я завещаю тебе с надеждой их сохранения, а когда настанут действительно свободные времена — издай эту вещь, она будет нужна великому множеству людей, которые к тому времени, как очень хочется верить, по-настоящему прозреют и возьмутся за ум.
Извини за такое длиннющее письмо. Спокойной тебе ночи и самых хороших сновидений — особенно хороши те, когда ты во сне летаешь.
Твой дедушка.
Письмо одиннадцатое:ТРАМВАЙ
В тихую и влажную погоду у нас во дворе, если хорошо прислушаться, можно было услышать звук механизма, находящегося далеко от нас за обрывом, на другом берегу Салгира. Механизм этот как будто выговаривал два слова: "тетя Хава, тетя Хава, тетя Хава" — и так с раннего утра и до позднего вечера.
Там, внизу, находилось трамвайное депо (сейчас — троллейбусный парк). Паровой движок — это его звук доносился до нас — крутил динамомашину, которая гнала электрический ток по трамвайным проводам города. Они висели на очень красивых решетчатых железных столбах с множеством огромных круглых заклепок; особенно мне нравились навершия этих столбов, напоминавшие в детстве остроконечные красноармейские шлемы, а после — миниатюрные Эйфелевы башни: время, когда в 1913 году трамвайное хозяйство города устраивала бельгийская компания, приходилось на расцвет раннего технического дизайна: механизмы и их детали не скрывались кожухами и футлярами, а, наоборот, нарочито выставлялись для всеобщего обозрения и восторга, даже гайки и заклепки, тщательно отделанные. Это был поистине золотой век механики, воспетый Равелем в его бессмертном "Болеро" — со стуками молотов, звонами рычагов и ритмичным пыхтением паровых двигателей.
Вот тут на рисунке один из уцелевших симферопольских трамвайных столбов и трансформаторная будка той же трамвайной системы; рисовал я с натуры через 70 лет после их установки — в 1983 году, когда Крым еще был в составе моей, в общем-то, замечательной страны. И Крым был моим, и Средняя Азия, и Сибирь, и Кавказ, и Украина, и везде — в командировках ли, в отпусках, в поездках к друзьям — было гостеприимно, покойно и уютно. Зачем людям вдруг понадобилось рушить Родину, драть ее на куски, убивать друг друга — не имею понятия. Мы дожили до того, что чувство Отчизны выдается за анахронизм и "коммунистический пережиток"…
30-е годы ХХ века; трамваи южнороссийских городов.
Трансформаторная будка и её навершие.
Навершие и ствол трамвайной электрической опоры.
Быть может, дорогой мой внук, столь обостренное чувство Родины и впрямь не нужно нынешнему поколению людей, в особенности "деловых"? Кто знает… Лично я не прожил бы без него, наверное, и дня; в одной из своих книг я писал, что лет так до сорока мог в любое время года и суток, хоть в помещении, хоть в поле, в любую погоду, с любого конца страны, мгновенно и безошибочно указать направление на свой симферопольский Дом. Быть может, это была — по нынешним меркам — вредная и ненужная болезнь?
Но вернемся к симферопольским трамваям. Вернее, трамвайчикам. Они были махонькие (сиденья лишь с одной стороны) — иначе было нельзя: старинные улочки, особенно в нашей части города, соединяющей татарскую Ак-Мечеть со знаменитой в те поры Цыганской слободкой (о них — разговор особый), были кривыми и очень узкими, и обычному трамваю там было не проехать. К переднему моторному вагончику присоединялся безмоторный "прицеп", а нередко и два. Вагоновожатыми были исключительно мужчины, а кондукторами — тетеньки с толстыми сумками на шее; они отрывали билетики от разноцветных рулонов, прикрепленных к ремню, на котором висела сумка. Билеты были трех цветов: белые — для взрослых (три копейки), голубые — детские и розовые — для багажа.
Недалеко от нашей улицы было трамвайное конечное кольцо, так называемая "Кантарка" (по названию ближней улицы Кантарной — теперь Чехова; кантарь — это ручные весы). Я теперь удивляюсь, почему родители, так пекущиеся о моем здоровье, охотно отпускали меня одного "покататься на трамвае"; я шел на Кантарку, дожидался трамвайчика, садился в вагон, приникал к стеклу (как правило вымытому-вытертому до хрустальной прозрачности) и катил "в город". Вскоре трамвай сворачивал вправо, на длиннющую, уходящую полого вниз, Кантарную; остановок тогда на ней было мало, вагоновожатый отпускал тормоза, и с нарастающим гудением наш "трамвайный поезд" летел вниз, и дух захватывало от мелькавших за стеклом домов и деревьев, лошадей, впряженных в телеги и экипажи; вагон качался, подпрыгивал, колеса стучали на стыках рельсов, а скорость все нарастала. Водитель похлопывал ногой по другой педали, и под вагоном бряцал колокольчик, извещая идущих по улице людей, что надо дать дорогу разогнавшемуся трамваю; они смешно разбегались в стороны, иногда панически, так как в те поры приезжавший из села люд не имел понятия о правилах уличного движения…
Следующий поворот, тоже направо, был уже в двух с лишним километрах, у базара, где трамвай останавливался. Рельсы на этом повороте были сильно разъезжены: колеса своими выступами-ребордами соскребали прочный металл рельса. Однажды это привело к беде: у трамвая на Кантарной отказали тормоза, и все три вагона разогнавшейся до бешеной скорости сцепки выкатили тут на мостовую, тротуар, перевернулись и ударились о здание магазина. Никто не погиб, но недальняя наша соседка, угодившая в тот злополучный рейс, пришла домой вся в крови (не в своей, а изрядно покалеченных других пассажиров).
…Мой трамвай катит дальше, мимо шикарных магазинов, кафе, ресторанов, кондитерских, продавщиц газировки с батареями разноцветных сиропов в высоких цилиндрических сосудах, мимо угловых чугунных тумб (установленных затем, чтобы извозчики не заезжали на тротуар); на коротких остановках кто-то выходил из вагона, кто-то входил, и было интересно наблюдать за очень различными по внешности и по возрасту людьми. Например, некоторых пешеходов-пассажиров объединяли очень сходные признаки: мужчины среднего возраста, с закрученными вверх усиками, вполне бравые и здоровые, опирались для чего-то на трости — красивые блестящие палки то с загнутым в виде дуги набалдашником, то с какой-нибудь фигурно-изысканной рукоятью. В вагоне, если обладатель трости садился, палка помещалась вертикально между колен, а руки — одна на другой — изящно покоились на набалдашнике так, чтобы были видны золотые перстни, нередко с переливчато-блестящими камешками. У некоторых было не одно кольцо на пальцах, а два или даже три. Степенно выйдя из вагона, мужчина удалялся, ритмично выбрасывая трость вперед, затем проделывал ей в воздухе какое-то сложное, изящно отработанное движение, потом слегка касался ею тротуара, и вновь выбрасывал трость вперед и вверх с тем же "кандебобером" типа замысловатой восьмерки или какой другой фигуры, у каждого своей.
Но вот мой трамвай оставлял обладателя трости далеко позади, и мимо меня опять проплывали-проносились всякие интересные вещи и не менее интересные люди: молодые дамы в странных, на мой взгляд, одеяниях — шляпа типа глубокого горшка, тесно напяленного на голову, шелковое платье, почему-то несимметричное: ткань, сбежавшись в густые складки лишь на одном плече, совсем обнажала другое; юбка с разрезом, тоже почему-то сбоку, а около разреза — три здоровенные блестящие пуговицы, явно не нужные, ибо, если бы их застегнуть, их владелица не смогла бы сделать и шагу.
Дамы постарше были одеты в длинные красивые платья, на головах — широкие кружевные шляпы, а если без шляпы, то непременно с белым или розовым зонтом, тоже с замысловатой кружевной бахромою. Иные из них держали поводок с собачкой, то крохотной, тщедушной, то бело-мохнатой, наподобие цветка хризантемы, но мне эти собачки не нравились — прежде всего потому, что были на цепочках или поводках (выходит, еще тогда, в детстве, я очень ценил свободу не только свою, но и других живых существ), ну еще и оттого, что большей частью даже "по выражению лица" они были какими-то глуповатыми — не то что наши беспородные, но умные Казан и Жулька, которые свободно носились по двору и улице (о них я напишу тебе после).
В конце маршрута, у вокзальной площади, трамвай делал широкую петлю и "ложился" на обратный курс; я не выходил из вагона, но и не брал новый билет, ибо все кондукторши этого маршрута "номер один" меня уже хорошо знали, почему я нередко катался просто "за так".