Да, не зря закончил Бобров аспирантуру Академии общественных наук при ЦК КПСС. Принципы «партийного руководства литературой», как он сам признается, ему хорошо знакомы. И это чувствуется. «Вся литература и культура», и никак не меньше, — вот какой, оказывается, должна быть БАЗА партии. И, невдомек выпускнику Академии, что результатом «партийного руководства» и стала та глубина бездуховности, о которой он сокрушается. Невдомек ему, что «духовное и нравственное спасение народа» не только не нуждается в «партийной поддержке», а находится от таковой в противоположном направлении.
А еще, видимо, невдомек Боброву, что иногда о чем-то написанном лучше не вспоминать. Кто бы знал, кроме друзей и знакомых, о брошюре «Партийное руководство литературой», выпущенной недавним аспирантом? Тираж-то, небось, небольшой. Ну, написал и написал, чего вспоминать, тем более, что, по признанию самого автора, «сейчас некоторые страницы ее читаются как бред». Так нет же, не только вспомнил Бобров эту брошюру, но и процитировал этот бред, размножив его миллионными экземплярами «Литгазеты». Приведу и я эту цитату: «Под благотворным воздействием ленинских идей, опираясь на богатый опыт КПСС в руководстве литературой и искусством, коммунистические и рабочие партии социалистических стран добиваются все новых и новых успехов в области развития художественного творчества».
После этой цитаты из брошюры следует авторский комментарий к приведенному отрывку: «Полное отсутствие предвидения, конечно, ведь это в 1986 году писано!»
Вот как учат в партийных академиях: заведомую ложь можно, оказывается, именовать «отсутствием предвидения»…
Александр Бобров вспоминает, что вступил в партию «сознательно, с верой в правое дело, чувствуя долг, гражданский и семейный». В недавнем разговоре о своем фильме «Так жить нельзя» Станислав Говорухин назвал тех, кто вступал в КПСС при Брежневе, абсолютно безнравственными и глубоко циничными людьми, ибо они уже понимали, в какую партию вступают. А может быть, Бобров этого не знал и не видел? Трудно в это поверить, так как все знали и все видели.
И тут мне хочется привести отрывок из статьи Николая Александровича Бердяева «Духи русской революции»: «Жутко в наши дни читать слова Верховенского: «В сущности наше ученье есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собой увлечь можно». И ответ Ставрогина: «Право на бесчестье — да эти все к нам прибегут, ни однрго там не останется!» И русская революция провозгласила «право на бесчестье» и все побежали за ней». Так писал Бердяев.
А я осмелюсь только добавить — «побежали»… с «верой в правое дело». И до сих пор бегут.
«Поверх барьеров» 26.09.90
Чтение семнадцатое. В ДУХОТЕ
Из цикла «Руины»
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
М. Цветаева
В эпоху душной тишины
резвился полумрак:
и верноподданным чины
дарил за просто так,
и неугодных гнал персон
в изгнанье, гнал взашей,
и был законом незакон,
как в играх малышей.
Лилась тогда струя наград
на разных подпевал.
А я, презрев такой расклад,
в струе быть не желал.
А я плевал от тошноты
на этот весь бардак,
когда в эпоху духоты
резвился полумрак.
Да, кто-то жертвовал собой,
не взятый на испуг,
а кто-то был храним стеной
своих былых заслуг.
Кто не имел такой стены,
но был охоч до драк,
того эпоха тишины
сдавала в полумрак.
Сдавала тихо, как багаж,
в дурдом или ГУЛАГ
и оком зорким, словно страж,
следила каждый шаг.
На эти правила игры,
на этот мир гримас
один ответ был до поры,
один ответ — отказ.
И вот сегодня мне твердят
в газетной полосе,
что я был тоже виноват,
как виноваты все.
Кто — все? Систему немоты
не я возвел в закон,
не я довел до нищеты
страну, как полигон
для испытания идей
абсурда, что цвели
пышней июньских тополей
в краях моей земли,
когда в эпоху духоты
резвился полумрак…
А я плевал до тошноты
на этот весь бардак.
1988
Репортаж восемнадцатый. ОДНА ИЗ «НОВЫХ АМАЗОНОК»
(Вторая беседа со Светланой Василенко)
— Светлана, мы с вами не виделись полгода. Что за это время произошло?
— Вот я лежала на пляже в этом году — вы ведь спрашиваете, что произошло за последние полгода? — так вот, из них несколько дней я лежала на пляже в городе Волжском Волгоградской области, в том самом городе химиков, который изображен в «Шмаре», на том самом пляже, куда вышли по тексту бронетранспортеры. Кстати, они действительно стояли в этот раз на берегу — местная власть пригласила их на праздник Нептуна: «Впервые! Мы! Раскрываем вам секреты военной техники!» — так было объяснено. Как говорит моя мама: «Раз пошла такая гласность — режь последний огурец!» Между прочим, это очень страшно, когда по команде заводятся, а человек с мегафоном кричит детям: «Уходите, уходите, мы уезжаем!» И дети прыгают в воду, а в бронетранспортерах что-то захлопывается, закрывается, чуть не хватая прыгающих детей за пятки, страшный смог и грохот моторов стоит над пляжем, а совсем рядом играет неслышная из-за грохота музыка и на эстраде рядом с Нептуном танцует под музыку и грохот крошечная девочка ламбаду, мальчики на песке жестоко до крови дерутся за призы, которые выиграли, но никак не получат…
Так вот, я лежу на пляже: солнце, рядом речка — по идее, я должна лежать и кайфовать. А я лежу и не кайфую. Почему?
В семидесятых годах появился рассказ Владимира Маканина «Ключарев и Алимушкин». Знаете, у нас это второй рассказ в русской литературе, содержащий в себе формулу жизни, если можно так выразиться. Первый — «Пиковая дама» Пушкина. Здесь я говорю не о степени талантливости обоих авторов, а о способе видения и изображения — то есть увидеть в жизни закон этой самой жизни, формулу, по которой эта жизнь шла и двести лет назад и двести лет вперед будет идти.
Так вот, в рассказе Маканина главный герой, Ключарев, все время преуспевает, а другой герой, Алимушкин, будто связанный с ним
пуповиной, наоборот, по некоему мистическому закону загибается. И вдруг Ключарев замечает, что каждая ступенька наверх, которую эн одолевает, связана с неуклонным движением вниз Алимушкина, и ничего не может с этим поделать, это уже неумолимый рок, неумолимый.
Здесь как бы нравственный смысл фразы «на чужом несчастье свое счастье не построишь» опрокидывается, становится голым смыслом жизни: «на чужом несчастье и только на нем можно построить свое счастье». Здесь нравственная констатация, холодная, как закон природы.
Так вот теперь эта прямо пропорциональная зависимость счастья одного человека от несчастья другого, мне кажется, превратилась в геометрическую. То есть пуповина превратилась в бикфордов шнур: если тебе хорошо, то на другом конце — уже плохо, но не одному, а где-то что-то взрывается, где-то на Памире падает лавина на альпинистов, которая никогда не падала, где-то в Оше убивают женщин и беззащитных детей, где-то начинается война между Ираком и Кувейтом, которая по предсказанию Нострадамуса может стать последней войной в истории человечества (после нее ничего на Земле не останется).
И я лежу на пляже и вроде должна быть счастливой, но не могу, знаете. Несколько лет назад на пляже вот так же, только на море, в Крыму, лежала я очень счастливая: в кои веки выбралась на море! Приехала обратно — мне говорят: бабушка умерла. В тот день, когда я балдела, кайфовала, была счастлива — и никакого предчувствия! — в этот именно день умерла моя Любимая ленинградская бабушка.
А еще раньше, в детстве, в десять лёт, так же была на пляже — пришла домой, мамы нет — где мама? — улетела! — куда? — твой дедушка умер, хоронить.
К чему это я говорю? А к тому, что если бы не была так счастлива, может быть, они бы не умерли — ну, хотя бы в тот день. То есть, захватив все жизненное счастье для себя — я оставила им только муку и боль, от которой они умерли, понимаете?
Может быть, мне надо было мучиться вместе с ними, чтобы часть муки и часть боли перешла в меня — а та, оставшаяся часть не была бы для них смертельной. Кто знает?
И вот я лежу на пляже, а сама и не должна там лежать. Может быть, я не есть просто отдельный человек — Света Василенко — и не имею права быть счастливой, а должна в себе нести боль и муку, чтобы снять ее с остальных (помня о геометрической прогрессии). Может, меня бог создал именно для этого — мы же ничего про себя не знаем.
И вот я лежу на пляже (в конце концов вы, наверное, поняли, что это метафора) — а меня трясет неизвестно от чего, меня крутит и выворачивает. И ночью и днем. Как крутит ноги у тех, у кого ревматизм, — перед дождем и непогодой. Я мучаюсь — но не на заданную тему, не логически — а неизвестно, повторяю, отчего. Такой ревматизм души, когда ноет каждая косточка — перед дождем? кровавым, который уже идет на юге? Не знаю. Я боюсь быть счастливой. Слишком это страшно. Хотя раньше я больше всего любила фразу Моцарта — он однажды сказал своей сестре: «Я умру! Я не выдержу такого счастья!» Когда-то я в этой фразе узнала себя — так много было во мне этого счастья, беспричинного опять же.
Сегодняшнее время, переживаемое душой, как трагедия, наверно, может передать только кино, и только Александр Сокуров — как в «Днях затмения» мы, его ровесники, точно узнавали звук, запах, цвет, вязкость, тягучесть того времени, которое назвали застойным, но которое было еще и временем нашей юности.
Существует страшное несоответствие еще между… ну, вот, например, моим внешним сегодняшним благополучием литератора: я написала повесть «Тополь — сын тополя», одновременно пишу два рассказа: «Юдифь» (мне в нем важно понять природу антисемитизма и хочется начать не с кого-то, а с себя) и рассказ «Фламинго» (он о любви, о ней, проклятой). Обо мне пишет критика, меня ждут в редакциях. Мы с Олегом Файнштейном составили сборник «Молодого апреля» — прозу молодых писателей, тяготеющих к движению «Апрель», потом собрала вместе с Зоей Богуславской, Лерой Нарбиковой и Ларисой Ванеевой сборник женской прозы, поэзии и драматургии под названием «Новые амазонки», собрала две свои книги (причем одна из них лежала в «Молодой гвардии» шесть лет), они прошли в производство (тьфу-тьфу-тьфу — чтобы не сглазить), все у меня внешне хорошо — мне нравится ходить в редакции и издательства и работать — впервые за многие годы договариваться с художниками, спорить с корректорами. Но… Внутренне… Меня волнует: то ли я пишу? Ведь я никогда не думала, что мои ровесники, мои современники, мои соотечественники могут убивать. Не на войне — а в мирное время. Не поодиночке — а толпой. Не просто убивать — а зверски убивать. Не защищаясь — а нападая на беззащитных женщин и детей. Раньше казалось — вот фашисты убивали, но то ж нелюди — фашисты! Потом узнали — и наши убивали, в тридцатых — но опять же — сталинисты, это не люди, наверное, это что-то другое. И давно опять же. Теперь дожили — не фашисты, не сталинисты убивают, а почти ровесники — с которыми за партами сидели, читали одни книги, один телевизор смотрели — понятные такие. От того меня лихорадит, от того меня крутит, от того выворачивает — я понять хочу! В душе я все время думаю об этом, у меня в душе постоянно идет резня, я как писатель ни о чем другом больше не могу думать! И только чувство, что все вот это внешнее благополучие — мираж, не настоящее и надо все дела быстрее доделать и приготовиться к чему-то главному и важному. К какой-то иной жизни (вот с этими убиенными и убийцами в душе).