С другой стороны, можно сказать, что английский язык электронной коммуникации — это не только частный язык, возведенный в ранг языка универсального, но и в равной мере язык искусственный, обладающий собственной лексикой и синтаксисом. Превратившись в lingua franca электронного мира, английский — пусть и не столь явно, как языки, изобретенные в XIX веке, — стал новым языком с более ограниченной лексикой, упрощенной грамматикой, множеством неологизмов и аббревиатур. Из этой двойственности нового универсального языка, имеющего матрицей естественный язык, но при этом требующего соблюдения новых, непривычных условностей, проистекает несколько важных следствий.
Первое следствие: крепнущая в Соединенных Штатах уверенность в безраздельной гегемонии английского языка и тем самым — в бесполезности изучения других языков. Говорят, несколько лет назад бывший губернатор штата Техас провозгласил: «If English was good enough for Jesus, it would be good enough for the children of Texas». И сегодня, согласно статистике, опубликованной в апреле 2001 года в New York Times, лишь 8% учеников американских high schools и колледжей изучают иностранные языки[301]. Во-вторых, владение компьютерным английским предполагает особую подготовку, для которой не всегда достаточно знания «классического» английского. Как указывает Жофре Нюнбер, «английский, с которым мы сталкиваемся в Сети, в некотором смысле сложнее того, какой требуется для формального общения»[302]. Третье следствие — это имперские замашки английского языка, где нет ни тильд, ни аксанов, и который нередко требует их изъятия на экране в таких языках, как французский, итальянский, португальский или испанский. Как отмечает Эмилия Феррейро, к империализму лингвистическому добавляется тем самым империализм графический, подчиняющий своим законам другие языки, когда на них пишут или читают на носителе электронной коммуникации[303].
Два момента позволяют отчасти смягчить столь решительные выводы. Во-первых, в компьютерном мире сокращается разрыв между англоязычным и иноязычными сообществами. Благодаря прогрессу в распространении и использовании этого нового способа коммуникации он уменьшается день ото дня. Тем не менее данные интернет-сайта Globe Internet Statistics свидетельствуют, что в 2001 году 47,5% электронных адресов находились в англоязычных странах и только 4,5% — в испаноязычных, 3,7% — во франкоязычных и 2,5% — в португалоязычных[304]. Подобная диспропорция отражает вовсе не демографический удельный вес различных языковых сообществ, но их неравный уровень развития — экономического, социального, культурного.
Второй момент: благодаря прогрессивным методам преподавания и изучения иностранных языков, особенно в Европе и в Латинской Америке, возникла возможность такого общения, при котором каждый пользуется своим собственным языком, но при этом способен понимать язык другого. Именно в таком разрезе можно определить современный «полиглотизм», описанный Умберто Эко в его книге о поисках совершенного языка: «Проблема европейской [или всемирной] культуры будущего состоит, безусловно, не в торжестве тотального многоязычия. Человек, говорящий на всех языках, походил бы на борхесовского Funes el memorioso, чей ум целиком поглощен бесконечными образами, но который находится в обществе людей, способных уловить дух и атмосферу чужой речи»[305]. Языковая подготовка должна позволить людям не говорить или писать на всех языках, но понимать достаточно большое их число, так, чтобы стало возможным мультиязыковое общение. Это задача одновременно и педагогическая (имеющая последствия для преподавания языков), и гражданская, позволяющая не допустить господства одного-единственного языка, каков бы он ни был.
Моноязычный или полиязычный, но мир электронной коммуникации — это мир невероятного изобилия текстов, где предложение намного превосходит способность читателей эти тексты освоить. В литературе нередко встречается мысль о бесполезности множества накопленных книг, о вреде излишних текстов — в противоположность всем тем славословиям, которые с конца XV века звучат в адрес изобретения Гутенберга. Бесконечно разрастающийся, вышедший из-под контроля текстовый мир внушает неотступную тревогу. В вымышленном мире «Утопии усталого человека» эта тревога по-своему отразилась в диалоге Эудоро Асеведо с безымянным человеком будущего. Листая издание «Утопии» Томаса Мора 1518 года, Эудоро Асеведо говорит: «Это — печатное издание. У меня дома их более двух тысяч, хотя не столь древних и ценных». Его собеседник разражается хохотом: «Никто не может прочесть две тысячи книг. За четыре столетия, которые я прожил, мне не удалось одолеть и полудюжины. Кроме того, не так важно читать, как вновь перечитывать. Печатание, ныне давно упраздненное, было одним из страшнейших зол человечества, ибо позволяло до безумия множить никому не нужные тексты»[306].
Более чем за триста лет до Борхеса Лопе де Вега включает в «Фуэнте овехуна» диалог между крестьянином Баррильдо и Леонело, студентом, только что вернувшимся из Саламанки. Диалог свидетельствует о том же недоверии к книгопечатанию — которое в 1476 году, когда происходят исторические события, описанные в comedia Веги, было новейшим изобретением, — позволяющему бесконечно увеличивать количество книг. Баррильдо восхваляет последствия книгопечатания («Теперь печатают так много книг, / Что стали все премудрыми ужасно»), но Леонело отвечает: «Наоборот, их выбор так велик / Что мудрость убывает ежечасно. / От множества сумбур в умах возник, / И люди только мучатся напрасно. /На книжный шкаф довольно поглядеть, / Чтоб от одних заглавий ошалеть»[307]. Удивленный его словами Баррильдо замечает: «Книгопечатанье — благое дело», однако «лиценциат» в этом отнюдь не уверен: «Немало без него прошло веков, / А наше время знаньем оскудело. / Где новый Августин, Иероним?» Рост числа книг ведет не столько к учености, сколько к путанице, а книгопечатание, породившее их избыток, не вызвало к жизни нового гения.
Отсюда вопрос, относящийся уже к сегодняшнему дню: что происходит с чтением, когда количество текстов благодаря компьютерным технологиям растет еще быстрее, чем после изобретения печатного станка? В 1725 году Адриан Байе в сочинении, озаглавленном «Суждения ученых о главных сочинениях авторов», писал: «Следует остерегаться того, как бы множество книг, чудесным образом возрастающее день ото дня, не ввергло грядущие столетия в состояние столь же плачевное, в какое варварство после упадка Римской империи погрузило столетия прошедшие»[308]. Быть может, Байе был прав и мы погрузились в книжное варварство, подобное тому, какое последовало за упадком Римской империи? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно тщательно разграничивать регистры тех разнообразных изменений, какие принесла с собой цифровая революция. Первая группа изменений касается порядка дискурсов, вторая — порядка доказательности, третья — порядка свойств и собственности.
Наиболее четкая и наиболее важная граница проходит, безусловно, в регистре порядка дискурсов. В письменной культуре, которая известна нам, этот порядок основан на соотношении материальных объектов (письмо, книга, газета, журнал, афиша, анкета и т.д.) с определенными категориями текстов и способами обращения с письменностью. Эта взаимосвязь между типами объектов, классами текстов и формами чтения — своего рода древнейшая осадочная порода истории; она подверглась трем основным преобразованиям. Первое произошло на заре христианской эры, когда кодекс, знакомый нам и поныне, то есть книга из листов и страниц, соединенных под одним переплетом или обложкой, вытесняет свиток (volumen) — книгу, привычную греческим и римским читателям и обладавшую совсем иной структурой.
Вторая граница пролегает в XIV-XV веках, до изобретения Гутенберга, и связана с появлением libro unitario («унитарной книги»), как ее назвал Армандо Петруччи. В такой книге под одним переплетом содержатся произведения одного автора или даже одно-единственное произведение. Подобная материальная форма была правилом для сводов юридических текстов, канонических сочинений христианской традиции или классиков античности, но отнюдь не для текстов на народном языке: последние, как правило, объединялись в сборники-смеси, состоящие из произведений, написанных в разное время, в разных жанрах и на разных языках. В «новой» словесности «унитарная книга», то есть книга, где возникает связь между материальным объектом, произведением (одним или несколькими) и автором, складывается вокруг таких фигур, как Петрарка и Боккаччо, Христина Пизанская и Рене Анжуйский.
Третьим переворотом является, конечно же, изобретение в середине XV века печатного станка и наборного шрифта. С этого момента книгопечатание — правда, отнюдь не уничтожив рукописного способа публикации, — становится главным техническим средством воспроизведения письменных текстов и изготовления книг.
Мы — наследники трех этих исторических процессов: как в понимании книги, которая является для нас одновременно и объектом, отличным от других объектов письменной культуры, и интеллектуальным или эстетическим произведением, чья идентичность и когерентность связывается с ее автором, — так и в восприятии письменной культуры, в основе которого лежит непосредственное, материальное различие объектов, заключающих в себе разные текстовые жанры и предполагающих разные способы обращения с ними.
Именно этот порядок дискурсов оказывается под вопросом с появлением электронного текста. В самом деле: различные типы текстов, которые в мире рукописной и