Уходи еще до темноты:
Вдруг по тропинке прорвется сверканье –
Это значит – по камню скребя,
Белая женщина в скрытом вулкане
Вдруг учуяла мясо – тебя.
Захлестало дождем,
А мы молоньей жжем,
А мы рощу дубовую сломим,
А мы стадо зеленое – громом!
Облака глубоки,
А дубы, как быки,
И ревут, и мычат над кустами,
И стегают по ветру хвостами.
Суковат и рогат
Каждый кряжистый брат,
Да с корой он мохнатой и рыжей,
Да с дуплом и с наростом, как грыжей.
Коли жизнь дорога,
Так рога на врага –
Коли буря хватает арканом,
Набодается дуб с ураганом!
Блестит слюда в тяжелой, грубой кладке
Ограды привезенного аббатства:
На матовый французский известняк
Блестящий гнейс Америки наложен.
Сурово, бедно строили в Европе
Тогда, когда у нас Батый пронесся.
Нам что? – Сгорели, да в леса забрались,
Да натесали топорами щепок,
Хором, хибарок, городищ да тынов.
А там точили хрупкий доломит
Да ткали пестрые запоны
В холодных замках стены закрывать.
И вот висят в музее над «Гудзоном» –
Рекой холодной, синеватой стали,
Бретанской Анны гобелены.
Войди в суровый полутемный зал,
Где выткана в шелках судьба единорога:
В узорчатом лесу среди цветов
Скрывается великолепный зверь,
Как кипень белый, быстроногий,
С козлиною бородкой в два витка
И с длинным, точно винт с нарезкой, рогом.
Живительней становится вода,
Когда он рог в источник погружает.
И звери с человечьими глазами
На гобелене воду пьют,
И в каменном бассейне нежно
В полцвета шелка отражен фазан;
Нагнулся, пьет, и дрогнул хвост цветистый.
Ай! Скользок белый мрамор водоема!
Но зверя надо заколоть:
Охота – благородная забава.
Зверь окружен, но, яростно брыкаясь,
Он пса неловкого пронзает рогом.
На белой шерсти – алые потоки:
– Еще копьем узластым садани!
И вот, убитый зверь
Обвис бессильно на седле
И с торжеством доставлен к замку.
Людовик с Анною Бретанской
Охотников встречают благосклонно.
Но лица деревянные валетов
Темнеют: взоры короля
В глазах его невесты тонут:
Не надо им единорога…
Туристы ходят, смотрят и уходят.
Темнеет в комнате суровой.
Вечерний свет исчезнет скоро в окнах.
Но будут в темноте упорно
Всё так же вот искать глазами
Друг друга испитой король
И бледная, худая Анна.
Что нам до них – они давно истлели.
Но вот, линялый гобелен,
Которым санкюлоты закрывали
Картофель от мороза в погребах,
Хранит для нас в веках, как память,
И этот взгляд, и эти лица,
И рот, открытый в муке смертной –
Извечную судьбу единорога.
Широк во лбу, сутул, и криво
Улыбка сводит детский рот.
«Увы, Мишель, вы – некрасивы…»
– Всегда всё тот же оборот
Речей – сперва о нежной дружбе,
Потом – о чем-то о другом,
И – неприятности по службе,
И – надо свет считать врагом…
Ну да, – язык острее бритвы!
Но сколько нежности в душе,
В письме с Кавказа после битвы!
Ведь крови — нет на палаше…
И эта нежность вырастает
По вечерам в черновике
И тает — так туман растает
В июльский день на Машуке.
Расширенные черные глаза
Горят упорным и тяжелым блеском…
А где же крылья, глетчер и гроза,
О, бедный Демон в сюртуке армейском?
Бывает так: блестит кремнистый путь,
И злоба затаенная не душит,
И хочется любовью обмануть
Свою тяжелую, как камень, душу.
Но тучка золотая на утес
Спускается недолгой нежной гостьей.
И вот, опять – кутеж, вино и штосс,
И стих, облитый горечью и злостью.
……………………………………………
Но за стихами точку ставят кровью,
Как многоточие, на много лет…
Поручик Лермонтов, нахмурив брови,
Неспешно выбирает пистолет.
Мой дом как могила. И туча-Сивилла
Былое сокрыла и плачет дождем.
Что было, то было. Но темная сила
Меня разбудила: мы плачем и ждем.
Черта и граница. Мне надо забыться:
Знакомые лица забыты давно.
Бессонница длится, и ночь – как черница,
И черная птица стучится в окно.
Эдгар и Лигейя, – в гробу холодея,
Лигейя посмеет за счастьем прийти.
Но призраком рея, как образ, идея,
Ленора бледнеет на этом пути.
С опущенным взором мы счастье – как воры…
Но ведает ворон – мы не сберегли.
Далеким укором я слышу:«Ленора…»
Теперь уже скоро: ты – Аннабель-Ли!
Зимой Манхаттан угощает
Коктейлем ветра с мокрым снегом,
Приправленным бензинной гарью,
И сумерки свинцово-неприветны.
Великолепно! Это означает,
Что нет туристов отупелых,
Что без толку толкутся у качалки,
В которой он обдумывал рассказы –
Рассказы – мягко говоря – о страхе
А я зайду – мне мокрый снег не в диво.
Уйдет в свою каморку сторож,
И тут-то мы часок свободно
Поговорим опять друг с другом.
Уж день устал – светло, но лампы.
Теперь здесь город, – ну, как всюду.
А вот сто двадцать лет назад
В деревне Фордхам было пусто.
Домишко был совсем дешевым,
Почти игрушечным. Вот в этой спальне –
Кровать, и больше нету места.
Вирджиния в ней умирала;
Топить-то было нечем: мерзла,
И кошка грела умиравшей ноги.
А по дорогам ночью, под двурогой
Луной Эдгар скитался одичало,
Пока не поборол болезни,
Которую зовем мы жизнью.
Ну, вот, – холодный полусвет,
И я один у темного камина.
«Хозяин! Слышите ли вы? К вам – гости!»
Он тут – чуть слышен вздох за дверью,
Но мы друг друга понимаем:
Я все-таки чужой – и лишний.
Он вряд ли выйдет из потемок:
Стал подозрительным – затравлен
Он был тогда, а что нам в поздней славе!
Но не могу сейчас сдержать вопроса:
«Зачем, зачем тогда, в ненастный вечер,
Вы с братом Вильямом, матросом,
В Санкт-Петербурге не остались?
Ну, хорошо, участок, протокол, –
Но ведь Руси веселье тоже пити!
Об этом бы не стоило и думать!
А вы бы встретились тогда
С веселым смуглолицым человеком
(Вы хорошофранцузский знали).
Его рассказ про Германаи Лизу
Британцы поместили рядом с вашим,
С коротким примечаньем перед текстом:
"Два старых мастера живут вовеки…"
Там был другой – корнет гвардейский –
– Тот хорошо английский знал –
А ужас он носил с собою в сердце…
Вот эти бы вас поняли, как надо!
Ведь, всё равно, потом в России
Вы были, – скажем, точно дома…»
За дверью вздох, – иль это я вздыхаю?
Совсем смерклось, и сторож прерывает:
«Вам уходить пора: я закрываю!»