Письмо самому себе: Стихотворения и новеллы — страница 36 из 39

й к одиночеству, фантазии и к желанию многое делать именно по-своему. Так что там надо было быть поосторожнее, что мне удавалось не всегда. А дед был общительный, гостей любил, и гости наезжали часто. В одно из наших пребываний там наехала в гости семья Скворцовых – дедовых сослуживцев. Что там взрослые делали, мне в моем пятилетнем возрасте оставалось неизвестным и мало интересным, известно было только то, что мне, как предположительно хорошему мальчику, подарили коробку мармелада – коробочка голубая с хорошим мальчиком на картинке. У Скворцовых было две девочки: Вера и Надя. Вера была постарше намного, и ее я не помню, а вот с Надей мы подрались, и она расцарапала мне нос (из-за перевеса в возрасте на два года). Причины не помню, по-видимому, из-за сравнения мармеладных коробок, у нее – розовая с хорошей девочкой на картинке.

Нас разняли, из-за присутствия гостей мне не попало, и для примирения нас с Надей посадили на подоконник и снимали, – коробки в руках, и я отворачивался вправо, чтобы царапина на носу не вышла. Фотография осталась и пережила войну, гражданскую войну, бегство из России теперь уже не в Эстландскую губернию, а в Эстонию к деду, и дальнейшее беженское житье. Надя на фотографии была худенькой девочкой с темно-русой головкой и мрачным видом – последствием нашего недоразумения. Фотография хранилась где-то в пакете, была почти забыта и разве что служила семейным напоминанием: «А характер у тебя скверный: помнишь Скворцовых?»

Вспомнили их опять у деда в Эстонии: в зиму 20-го года прибыли они, как оптанты, из России.

Я был тогда уже подростком, не по летам длинным и не по летам любопытным и жадным до впечатлений – в нашей очень скудной беженской жизни. Характер же изнутри оставался прежним: склонным к мечтательности и одиночеству – из-за преувеличенной стеснительности.

Скворцовы, пока не устроились, оставались на той же узловой станции, где жил дед, ютились все вместе в тесной комнатушке, и мы бывали у них, и они у деда, и разговоры были обычные беженские: «Ах, что-то будет?..»

Вера только что вышла замуж, была она какая-то белесая, точно заспанная, по-моему некрасивая (т. е. не походила на красивые картинки), но мое пятнадцатилетнее любопытство щекотало: «Замужем… Значит…»

А Наде было семнадцать лет, и она совсем походила бы на красивые картинки, если бы не широкая кость, уж очень пушистые брови и статное, плотное сложение. Она была с лица очень цветная: яркий румянец, нежная, светлая кожа, блестящие серо-голубые глаза и каштановые волосы – так и падали волной ей на плечи.

Мама-Скворчиха и Вера очень любили пощебетать – там слово вставить было трудно. А Надя всё молчала. По-моему, за эти пару месяцев я с ней слова не сказал. Я-то был стеснительный, а она смотрела и молчала. Мамаша Что-то говорила про жениха для Нади – будто военный и много старше нее. Мне это что-то не понравилось, но меня никто не спрашивал, что я могу о таких делах думать, да и Скворцовы уехали куда–то и я о них больше ничего не слышал.

Далее дел было много: и гимназия, и университет, и военная служба. Были у меня всякие романы, и женился я, как следует, и сын появился, и о Наде я не только не думал, но даже и о фотографии позабыл. Дед и бабка давно умерли, и дом с садами и палисадниками были в чужих руках, и жил я в столичном старом-престаром Таллине с каменными башнями и островерхими кирками, и делать на узловой станции было мне нечего.

А потом началось: и Эстонию занимали то те, то другие, и война, и бегство – опять! Думать было некогда, думать надо было быстро – как бы уцелеть. В конце концов мы оказались на беженском – дипийском дне в Германии. И вот однажды, по всяким дипийским делам, подходит ко мне статная молодая девушка, так лет девятнадцати, и говорит: «Вам привет от моей матери – вы помните Надю Скворцову?» Тогда вспомнил. Такой, какой она была той зимой двадцатого года. И дочь была точным повторением, и даже звали ее тоже Надей. То же имя? Но ведь бывают же Иваны Ивановичи!

Знакомство наше было недолгим: она куда-то уехала через несколько дней и больше о ней я ничего не слышал. Меня несколько поразило и задело, как она со мной разговаривала: коротко, ясно и точно тоном приказа. Правда, положение мое стало дипийским, то есть нулевым, но все-таки был я тогда уже сильно за тридцать, уже к сорока, повидал всякие виды, а она была существом хотя и милым с виду, но все-таки вдвое моложе меня.

Но забыть ее мне пришлось опять, и очень основательно, из-за дел последующих и дальнейших. Надо было существовать, и не одному, а с семьей, и надо было думать о будущем в местах чужих и столь отдаленных. Пришлось оплавать семь морей, пока не удалось приплыть в гавань со статуей в венце с длинными лучами и с каменным факелом в руке.

Тогда жизнь стала делиться на периоды по месту жительства, и в остатке деления были отставка, пенсия, садик с розами и немного хороших друзей.

Так вот, у этих друзей должны были собраться гости в этот зимний вечер. Жена должна была попасть туда из города, а за мной, в наш маленький загородный домик, друзья хотели зае­хать и взять меня с собой.

Уже смерклось и падал снежок: всё стало пушистым. Я был один и не включал света: люблю снежные сумерки. Из окна моей верхней светёлки-кабинета были видны и улица, и наша калитка: подъедут – успею сойти вниз. И тут я услышал, что по снегу с пришептыванием подкатил автомобиль. Я стал быстро спускаться по лестнице, но успел еще заметить, что автомобиль был не тот, которого я ожидал: это был голубой грузовичок с кабинкой – подъехал и откатился в сторону. И тогда пропел свое «динг-донг» звонок. Странно – кто бы это мог быть? На всякий случай осветил портик и одну дверь открыл, а стеклянную держу на запоре: времена теперь пошли такие!

На ступеньках стоит юноша в вязаном сером лыжном костюме: рейтузы и фуфайка. Из-под вязаного колпачка выбиваются длинные волосы, падают наперед; показалось мне даже, что у него каштановая борода – ведь сейчас бороды носят как раз такие юнцы. Не могу себе представить – кто это. Может быть, сын прислал кого-нибудь из своих студентов?

На румяном от холода лице ласковая улыбка. Глаза светятся от радости. Не могу ничего понять. Чистый и сильный голос говорит: «Здравствуй!» Открываю стеклянную дверь. Мне щекочут шею шерстяные рукава, мягкая, нежная щека прижимается к моей, меня касается девичья грудь. «Не узнал? Я – Надя…» Да, это она – и ей всё семнадцать лет. Сон? Но из двери несет холодком – закрываю. Но рукав шерстит, но рука – теплая. «Я тебя отыскала — я здесь от аэроплана до аэроплана. Постой, не спрашивай, я сейчас всё объясню сама! Ты помнишь, как ты читал в толстой старой книге на чердаке у деда про бессмертных – Старца Горы, рыцаря Валька? Там была ерунда — они пили какой-то эликсир. Этого не надо: это всё не так!»

Да, помню, читал – тогда, когда мы встретились…

«Ну, да, во второй раз! А ты помнишь еще, как в нашу первую встречу я тебе расцарапала нос? Ты был такой злючка – за дело! А как со мной это сделалось? Это бывает, как миллионный выигрыш в лотерее: тоже один на миллионы. Какая-то сила выбирает одного – или одну и делает бессмертными. Но это тоже не так, – это происходит так: я прихожу и ухожу, или – перехожу. Я просто помню всё, всё та же. Ты же должен понять!»

Да, я начинаю понимать. Тогда, в детстве была она – или ее бабка. Цепь – от матери к дочери. В Средние Века их бы сожгли.

Но почему она так рада видеть меня? Ведь я не хранил по-рыцарски памяти о ней?

«Ах, ты не представляешь себе, как я одинока! За всё — и за это – надо платить. Вот я и плачу одиночеством. Ведь все вокруг меня уходят и я их теряю. Я вижу столько людей и они все мне чужие. Вот сейчас только ты один тут остался!

Это началось тогда – с того детства. Я сначала не понимала, что такое со мной происходит. Это росло постепенно. Я молчала. Тогда, после войны, я не уходила – я перешла Я нашла тебя. Но ты был тогда таким пришибленным и неловким, и мне жалко было видеть тебя таким. Я ушла».

– Ты говоришь, что ты должна на аэроплан. Куда ты должна лететь? Дай я сделаю тебе чаю – погрейся и поешь!

«Да, дорогой! Только времени мало, и дорога трудная, и я должна позаботиться о вещах – я скажу шоферу… Жди меня – я вернусь!»

Хлопает дверь, звякает калитка, хрупко удаляются по снегу шаги. Машинально я ставлю чайник на огонь, собираю по­суду на стол.

Кто она сейчас? Костюм дорогой, куда-то летит – видно, что средства – не вопрос. Что ей старик не у дел?

У дверей опять движение, звонок звонит весело и долго: «Ну, мы за вами! Собирайтесь скорей – незачем тут чаи гонять: у нас получите! Там уже все в сборе и только вас ждут!»

А как же Надя? Придет, и дом будет пуст и темен? Но ей семнадцать, а мне?.. И, кроме того, мне немножко страшно: «Я ухожу и прихожу…» Ну, уйдем – она будет помнить, а я?

«Я сейчас, сейчас! Только вот загашу огонь под чайником!..»

Надя? Когда надо будет, она найдет. Времени впереди много. На ковре, перед дверью – талый снег. И я не уверен теперь – кто его оставил.

Снежок падал весь вечер. Когда мы вернулись, перед домом была ровная и тонкая снежная пелена.

Следов не было.


ЧЕГО НЕ СЛЕДУЕТ ДЕЛАТЬ С ЗЕРКАЛОМ


Всё то, что будет описано дальше, произошло от застенчивости и стеснительности. Ход событий в этих случаях бывает таков: застенчивость производит одиночество, одиночество производит скуку, скука требует развлечений, а в одиночестве таковые обращаются в эксперименты, а этих-то и не следует делать, если не знаешь – как.

Застенчивым был человек по имени Александр Браун, химик лет тридцати, на службе в лаборатории, росту видного и наружности приятной (шатен с серыми глазами), холост, адрес – небольшая квартирка на боковой улице. А застенчив он был до того, что, спрашивая на почте марку, краснел на обе щеки. В университете это не мешало: профессора считали вполне нормальным, что студент на экзамене смущается, а с коллегами можно было вступать