Все должно быть предусмотрено, подготовлено, обо всем надо было подумать — а то ведь лень!
И вот я продолжаю операцию: разрезаю протоки, беру специальные ложечки, щипчики, бужи, трубочки, черпаю из протоков ложечками, вынимаю оттуда щипчиками, прохожу протоки бужами, промываю их через трубочки.
И когда все сделано, все хорошо, я думаю, что можно зашивать. Нет, не думаю, а знаю, потому что думают, когда не знают, а когда знают, уже не надо думать, надо делать; давно известно, что знания не есть признак мудрости. Когда думать — когда делать. Сначала время думать — потом время делать. А часто одному время думать — другому время делать. Эк, я стал лениво растекаться мыслью — значит, главное я уже сделал. Но не время еще думать, еще время делать. Расслабился немножко, и хватит.
Да, можно зашивать. Я уже сделал единственно возможное — за меня все уже было решено опытом других.
Теперь решать надо новую проблему. Как зашивать. В данном случае у меня два выхода есть: зашить наглухо или зашить и оставить марлевые тампоны и резиновые трубки. Иногда без них нельзя, а сегодня можно. И так можно, и этак можно. Но спокойнее с тампонами и трубками. Если что случится в животе, тампоны и трубки, торчащие из раны, из живота, сразу же покажут. Мне надо будет наблюдать, все будет само идти. Это мне нравится, лень нервничать и беспокоиться, не имея подстраховочных тампонов и трубок. Но, с другой стороны, больному будет тяжелее: потом их надо будет удалять — больно, стонать будет, — лень потом переживать за лишние боли больного.
Две силы, две лени сплелись и схлестнулись.
Все-таки больному легче будет, не так больно будет, если зашить наглухо. Ему будет легче, а мне наблюдать… Опять все решено без меня и за меня.
Я зашиваю. Я зашиваю протоки, перевязываю остатки пузырного протока; я зашиваю ткани над протоками; я зашиваю то место у печени, где раньше, еще утром, был пузырь; я зашиваю послойно ткани на животе: брюшину и мышцы, потом только мышцы, потом еще один слой, называемый апоневроз, потом жировую клетчатку, потом кожу, потом мажу йодом, потом наклейку делаю, а уж дальше дело анестезиологов — разбудить больного и отправить его в палату. А я сделал все, я не решал, а делал, потому что каждый раз приходилось делать единственно возможное.
А теперь я иду размываться — это значит, я помою перчатки, смою кровь и остальную грязь с них, высушу, то есть вытру полой своего уже грязного, не годного для следующей операции халата, а если есть лоточек с тальком, то руки в перчатках опущу в тальк, обсыплю их этим порошочком и сниму перчатки, вывернув их, чтобы тальк оказался внутри, чтобы потом легче было надевать резиновые перчатки на руки. Перчатки готовы для стерилизации на другую операцию. Я уважаю чужую лень и понимаю, что мне все это сделать на руках легче, удобнее, быстрее, чем если я их гордо скину в раковину и скажу: «Будет жить», а потом сестрам операционным придется все это делать, распластав перчатку сначала на краю раковины, а потом вытирать на столе. Но когда я забываю про лень собственную — перестаю уважать чужую лень, я сбрасываю перчатки в раковину, а фартук и халат на пол.
Больного сейчас разбудят и повезут в палату, а я пойду покурю, покалякаю с коллегами, запишу операцию в историю болезни, потом, чтобы не пришлось еще раз приходить сюда, перепишу в операционный журнал, потом напишу направление на исследование отрезанного желчного пузыря, потом я пойду соберу камни, которые были вырезаны у больного, промою их и завтра отдам либо больному, либо родственникам его. Лучше я сейчас соберу и помою, а то завтра еще придется долго их всех, родственников и больного, уговаривать, что там не рак, не смерть, лучше я сейчас все подготовлю, а завтра камни им отдам.
И если жизнь, медицина, моя лень подготовили мне еще одну операцию, я начинаю все сначала. Но зато, когда все операции уже сделаны, я со спокойной совестью могу пойти из операционной в отделение и буду там смотреть больных, делать перевязки, записывать истории болезни, оформлять документы на выписку, заниматься протоколами разных собраний, проверять исполнение разных взятых на себя и на других обязательств… Я лучше все это сделаю сразу после операции, а то мне потом будет лень: мне лень здесь оставаться долго.
А потом, когда все сделано, я с остальными врачами и ординаторами отделения ля-ля развожу, лясы точу, калякаю и покуриваю — думаем, что будем делать завтра.
Уже давно можно убегать домой — рабочий день кончился, но лень. Я сижу. Я отдыхаю. «Не уверен — не убегай». Я ленив. Я чудовищно ленив.
НЕДОСТАТОК РЕСПЕКТАБЕЛЬНОСТИ
Как жалко, что я не босс. Ну подойдет к ним молодой парень, длинный, худой, с еще юношески дефектной фигурой, как говорят портные и продавцы магазинов «Одежда», и они, естественно, должны будут подумать: «И вот этот будет оперировать нашего папу!» Ну хоть какой-нибудь признак респектабельности. Ну хоть что-нибудь бы мне для солидности. Сейчас выйду к этим прекрасным двум девочкам, девушкам, и скажу:
— Здравствуйте. Я дежурный хирург. Я сейчас принимал вашего отца.
— Здравствуйте, доктор. Ну скажите, что у папы? Что делать будем?
И я вынужден буду сказать им:
— У вашего папы ущемленная грыжа. Его надо срочно оперировать.
— Что вы говорите! Неужели это необходимо? Может, можно подождать?
Они с сомнением будут смотреть на меня, оценивать мой внешний вид, мою юность. Юность почему-то вызывает недоверие, считается, что в юности все радикальны, и, наверное, они усомнятся в необходимости предложенной мной операции. Они ж ведь и сами молодые, похоже, что моего возраста. Во всяком случае, мне так показалось, когда я в приемном покое принимал его, а они сидели и ждали в соседней комнате.
И я должен прийти к этим девочкам:
— Нет. Ждать нельзя. И без того много времени прошло. Вы и так слишком долго дома ждали. Он уже на грани большой опасности.
А они, наверное, подумают, что надо бы спросить совета у кого-нибудь посолиднее, а не у этого мальчишки, у меня то есть.
Никакой во мне солидности. Я ж не могу им сказать, что я и есть сегодня ночью ответственный хирург.
Ах, какие обе девочки красивые! А мне явно не хватает солидности, респектабельности, уверенности… Вот! Может, мне не хватает уверенности? Да, главное: нет уверенности. А почему? От недостатка знаний, опыта? Знать знаю. Нет навыка разговаривать с родственниками. Нет навыка разговаривать с хорошенькими девушками. Вот если бы они лежали больные и их надо оперировать, я и не заметил бы, что они хорошенькие. Больные и больные. А тут… Что ж мне с ними говорить-то, о чем? О чем — ясно, но как? Они мне не должны поверить:
— Может быть… Вы на нас только не обижайтесь, но, может быть, с кем-нибудь посоветоваться еще? Вы не подумайте, что мы не доверяем, но папа наш… Это все неожиданно… Мы так волнуемся.
А я им отвечу вполне солидно:
— Конечно, это ваше естественное право, и совершенно естественно, что вы волнуетесь, и, конечно же, я нисколько не возражаю, но у нас нет времени, нельзя терять ни минуты; прошло с момента приступа уже больше шести часов, и не исключено, что придется теперь еще из-за этого делать и резекцию ущемленной кишки.
И тут мне надо будет сказать обязательно, что я не один принимаю решение. Нельзя им говорить, что я главный этой ночью. Это я им после операции скажу, а сейчас вот что:
— Видите ли, каждый случай, требующий нашего активного вмешательства, то есть операции, мы решаем коллегиально. И я и еще один хирург, дежурный сегодня. Мы оба посмотрели и оба решили — оперировать, у обоих нет и тени сомнения. А два хирурга, думающие одинаково об одном и том же, — это уже много. У нас нет времени ждать и консультировать. У вашего папы нет времени.
А когда я сошлюсь на второго хирурга, они с легкой совестью скажут мне:
— Да, да. Конечно, конечно, доктор. Вы делайте как надо. Мы понимаем. Но вы и нас поймите — это же наш отец.
И я им скажу — я выше их, я сверху глядеть на них буду, я по возможности солиднее им скажу:
— Да. Его готовят сейчас к операции, и я тоже сейчас иду мыться и буду оперировать.
Тут надо будет им ввернуть, что такая операция для нас не редкость и я уже таких операций сделал много. Это я им обязательно вверну как-нибудь.
А теперь они обязательно спросят:
— А кто будет его оперировать?
И я отвечу, улыбнувшись:
— Всей бригадой навалимся. И я, и второй дежурный. Оба будем оперировать.
Девочки эти нежные, интеллигентные, они наверняка будут говорить так:
— Спасибо, доктор, а можно нам подождать здесь до конца операции? Нам ведь скажут, как она пройдет?
— Ну, во-первых, спасибо не надо говорить заранее: мы, хирурги, народ суеверный, как летчики, шахтеры, моряки. Спасибо скажете потом. А подождать, конечно, можно. После операции я сам спущусь к вам и все расскажу.
А после операции они, наверное, попросят разрешить кому-нибудь посидеть с отцом. Но я им на это согласия не дам:
— Нет, нет. Сегодня этого делать не надо, ни к чему, а вот завтра утром придете ко мне, и я вас пропущу.
А утром я попрошу шефа разрешить мне пропустить кого-нибудь из этих девочек.
Шеф мне, конечно, скажет:
— Больно умный. Должен быть порядок, и хозяином порядка должен быть шеф, а не юные умники. Ты дежуришь ответственным дежурным не потому, что ты умный, а потому, что исполнительный. Помни это.
Но я его уговорю и сам им разрешу пройти к отцу.
Я посмотрел на себя в зеркало.
Вот сейчас войду к ним, высокий, стройный и голубоглазый. Ну и пусть еще не солидный. Зато умный, а шеф пусть думает, что только исполнительный.
Я открыл дверь и прошел в комнату, где ждут родственники. На скамейке сидят две девушки. Я подошел к ним и сел рядом.
— Вашего отца надо оперировать.
— А что с ним?
— У него ущемленная грыжа.
— Вы доктор его?
— Да, я дежурный хирург.
— Ну что ж, мы так и думали. А когда нам можно будет узнать, как его дела?