Письмовник, или Страсть к каллиграфии — страница 12 из 31

На следующее утро они скоро выходят на шоссе.

Попутный грузовик быстро довозит их до районного городка.

Впрочем, лучше тут обойтись без грузовика, ведь загрузить туда быка без специального настила или крепких плах и веревок — невозможно.

Короче, на рассвете они входят в городок.

На окраине живет бывший колхозник — из того самого таежного колхоза, — к нему у Петрухи поручение от председателя. Тут они с быком и останавливаются, отъедаются и отдыхают.

Бык ночует на привязи во дворе.

Среди ночи Петруха испуганно просыпается, ему неспокойно, он выходит из дома во двор и долго стоит около быка, понимая всем существом, что бык его спас от смерти. Человек понимает, что если бы спас его не бык, а другой человек, то он был бы ему — этому другому человеку — благодарен долгие годы и мог бы для него сделать любое дело и любое добро. А тут — бык… Глаза живые. Стоит. Вздыхает. Тихо посапывает…

Человек его вел на смерть, чтобы сдать на убийство и получить деньги за его мясо. Человек, заплутавшись в тайге, хотел сам тайком убить его и долго есть бычье тело, чтобы спастись. А бык вывел его к людям, хотя знал, чуял — куда и зачем его ведут из родного стада…

Но — что делать, что делать?..

Человек уходит. От пригона пахнет жизнью, там с вечера стоит корова, это совсем путает мысль быка. Он думает, что будет жить вечно, как думал до этого только в родном стаде.

Петруха решает оставить быка, не сдавать, отдает его этому бывшему колхознику. Тот соглашается, но нужно исполнить еще некоторую формальность на местном мясокомбинате, то есть пойти и, представив колхозную справку, где сказано, что бык получен в уплату за работу и подлежит сдаче, как часть плановой продукции колхоза, заявить — быка сдавать не будем, распорядимся им сами, потому из плана эти центнеры надо вычеркнуть.

С тем Петруха и отправляется на мясокомбинат.

Бык к утру совсем уверился в продолжении своей жизни до бесконечности, и накрепко это у него связалось с Петрухой. Потому бык забеспокоился, когда увидел, что человек уходит. А когда запах человека вошел и стал окружаться запахом крови и смерти — от мясокомбината, бык порвал привязь, проломил заплот и, топая по улице, догнал человека недалеко от мясокомбината.

Петруха даже умиляется — бык идет рядом, как пес. Петруха похлопал его по шее, оставил у ворот и пошел в контору…

А бык все понял, он понял все так: спасенный им человек — подарил ему вечную жизнь, но для того — сам решил вместо быка пойти туда, где кончаются бычьи жизни в крови и грохоте.

Бык понял, что человек пошел вместо него.

Бык не может этого принять, он смешивается с пригнанным на убой стадом, входит во двор, окунается в смертельную душную пропасть кровавого запаха, идет и погибает с мыслью, что он опять спас человека…

И все это происходит.

Все заканчивается, пока Петруха находит в конторе тех, с кем можно решить мелочные формальные вопросы… Конец.


Вот, дружище, сам решай — стоит ли мой Бык твоего Робинзона Чучина.

Попутная идея: а не забрел ли Чучин на городской остров, ведя Быка из таежного колхоза?

Письмо девятое

Дома меня ожидало только одно твое письмо, но пока я настраивался отвечать на него, пришло еще два, причем одно из них, как это видно по штемпелю, написано и отправлено раньше, чем то, которое я получил первым. Это бывает.

Как-то я был в Алма-Ате и взял за правило писать каждый день по письму домой, пробовал заменить фотоаппарат письмами, в которых фиксировал все, на чем с вниманием останавливался мой глаз в незнакомом и интересном городе.

Писал я их в разных местах и из разных мест города отправлял. Но немногие мои письма успела получить жена за те две недели, пока я был в Алма-Ате. Основную массу писем я получил сам, когда вернулся, и если бы не даты под текстами, не почтовые штемпели, то сам черт бы не разобрался-когда какое написано, поскольку все они пришли вперемешку — первое среди последних, а последнее не пришло вообще.

Тут-то я и вспомнил, что к некотором почтовым ящикам торил тропинку по нетронутому снегу, что и назавтра к этому ящику ничьих следов, кроме моих — не было!

Местный житель, он знает, куда бросать, какие ящики опорожняют, а какие висят просто так, для создания цветового пятна в уличном пейзаже.

Теперь по делу:

Твои соображения, что государство все больше и больше берет на себя заботу о воспитании детей, и это уже само по себе, якобы, — поиск новых форм семьи; раньше семья держалась на том, что давили экономические и религиозно-общинные обстоятельства и вязали людей дети; теперь экономические обстоятельства уже не вяжут, женщина в зарплате сплошь и рядом догнала мужика, а если учесть, что она в массе своей не столько тратится на табак и выпивку, то и обогнала мужика, значит — теперь вяжут только дети; наконец, остатки общинного отношения к семье («домостроевщина»), характерные для пятидесятых годов, — изжиты, и это — хорошо; таковы твои соображения, они, мало сказать, наивны.

Скажи, а тебе никогда не приходило в голову, что семья — это не вынужденный, а добровольный союз, где никто никого ничем не вяжет?

Не вяжут, а любят друг друга, жалеют, сочувствуют… И не потому ли государство берет на себя все большую и большую заботу о детях, что состояние семьи вынуждает к этому. Кто поможет одиноким матерям? Государство. Государство, а не те, кто стал (?) отцами их детей. Кто предоставит такую возможность — не отдавать в ясли ползунка, а выращивать ребенка дома при матери до года? Может быть, отцы предоставят матерям такую возможность, станут вкалывать день и ночь, изыскивать все возможные средства к тому, чтобы мать не убегала на службу от трехмесячного ребенка? Нет, не мужья это сделают, а государство. Замедлит несколько общее свое движение — и сделает.

А мы между тем будем биться и бороться за счастье в личной жизни или за личное счастье, видя его в окончательно легком пути. Тяжело с этой женой — найдем другую, третью. Плох мужик — выгоним или заменим. Делов-то куча! А дети? А их тетя в детсаде, в детдоме воспитает, их государство не оставит…

Плоха стала жена. Но была же она «когда-то хорошей! Когда гуляли, когда признавались, когда расписывались — нравилась же она, была же она единственной? Так вот и оставь ее такой навсегда, надолго. Трудно? А кто сказал, кто навязал нам понимание, что семья — это череда удовольствий и развлечений, что это — луг, покрытый цветами растительного счастья? Семья — труд, а там, где труд, всегда должно быть трудно.

Чаще всего недостатки жены — это увеличенное отражение недостатков мужа. Надо попытаться исправить сначала себя, то есть в себе самом исправить все то, что не нравится в собственной жене, все, что в ней не устраивает.

А поиск новых форм семьи — это досужие разговоры. Не новые формы люди стараются найти себе, а такой вариант жизни, где поменьше было бы труда и ответственности, побольше удовольствий.

И, наконец, задайся вопросом, который вносит ясность во многие с виду смутные проблемы. Вопрос таков: кому это выгодно?

КОМУ ВЫГОДНО, чтобы в нашей стране число сирот и безотцовщины росло год от года?

Тебе? Мне? Какая же нам от этого выгода?

Отцам — пусть они дважды алиментщики?

Матерям — пусть они трижды омещанились?

Рабочим? Крестьянам? Науке? Искусству? Обществу нашему? Кому?

Правильно, никому среди нас.

И все же это ВЫГОДНО!

Выгодно тем силам, которые хотели бы видеть наше общество год от года ослабевающим, которые хотели бы приостановить наше развитие, наше движение, которые тратят на ослабление нашей державы столько средств!

Рушили избы, жгли нивы, давили танками, засыпали бомбами — не смогли поколебать наше общество. Что же теперь? Теперь всеми средствами идеологической, психологической войны бросились на разваливание изнутри, одну из ставок сделали на развал семьи, авось — получится!

Вот где проходит фронт.

Так и только так нужно понимать это дело. А не трясти частностями, рассказывая друг другу байки о женах, занятых изготовлением рогов, тряпками, склоками; о мужьях с газетой за обеденным столом, заначкой за подкладкой смокинга и любовницей-секретаршей.


Второе, — ты делаешь, на мой взгляд, неверный логический вывод, отмечая, что разговоры о разрушении семьи, о повреждении нравов — разговоры вечные, что ведутся они не один век, следовательно — и разрушение семьи, и повреждение нравов — процесс естественный, присущий жизни вообще.

Естественный процесс?

Нет и еще раз нет!

Напротив — если человечество из, века в век, постоянно борется с явлениями, которые оценивает как ЗЛО, то длительность и непрерывность этой борьбы свидетельствуют о том, что явления эти, ЗЛО это, — крайне противоестественны для человечества, крайне для него нежелательны, что ЗЛО — сильно и борьба с ним сложна.

Если человечество из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, из уст в уста повторяло и повторяет, проповедует, учит, как сказано в «Домострое» — «не красти, не блясти», «не убий, не лжесвидетельствуй», — если человечество всем неизмеримым пластом фольклора утверждает праведность честного труда и неправедность наворованного богатства, праведность самоотверженности и неправедность эгоизма и лени, — то какие могут быть сомнения в том, ЧТО утверждается естественным и необходимым для человека, а ЧТО изгоняется и признается аномальным и противоестественным?


Когда-то человечество боролось не с модничаньем или обезьянничаньем, человечество боролось с людоедством. Следы этого остались в мифах, эпосе, фольклоре. Победив и изгнав это явление, оставшееся от звериных эпох, человек не повторяет тему противоестественности людоедства, множа и множа соответствующие сказки и высказывания, запреты и установки. Человек загнал семиголового людоеда Дьельбегена на Луну, обрушил его глубоко под землю, и, изжив реальное явление, выбросив из реального космоса, человек оставил только память о борьбе со зверем в себе.