Письмовник, или Страсть к каллиграфии — страница 22 из 31


И знаешь, вдаваясь в жизнь и деятельность западных рок-ансамблей и групп, убеждаешься, что все эти их экстравагантные одеяния — цепи, лохмотья, наряжение парней девицами и наоборот, отвратно-истошный грим, вспышки и мелькание света, дым, текущий со сцены, взвизгивания, вскрики и ритмичный грохот — все это современный шаманизм, столь же изощренно одурачивающий молодежь и уводящий ее от понимания реальной действительности, выводящей из реального сознания.

Зачем нам эта возрожденная форма дикости?

Зачем, с какой целью благой, с какой доброй целью бегает по эстраде и извивается мужчина в серебристых брючках, выкрикивая: «Я бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, а он все светит!..»

Зачем глушат слушателей восьмьюдесятью децибел-лами грохота и пошлости?

Я совершенно отчетливо слышу голос зла в их голосах. Да и музыкальный авангард Запада этого не скрывает. Одна из новых групп тяжелого рока так и назвала свою программу — «Крик дьявола». Другая прогремела с диском «Разрушитель».

Как тут не вспомнить провидческое описание подобной музыки А. К. Толстым в рассказе «Упырь» (1841): «Руневский увидел множество несчастных, скованных цепями и объятых огнем. Черные дьяволы с козлиными лицами хлопотливо раздували огонь и барабанили по их головам раскаленными молотками. Вопли, проклятия и стук цепей сливались в один ужасный гул, который Руневский сначала принял за музыку…»

Я совершенно отчетливо слышу голос разрушения в ритмах и голосах «рока».

Слух, отбитый в ранней молодости этими «криками дьявола», никогда не сможет воспринять ни тонкостей народной музыки, ни богатства музыки классической, ни нежных интонаций здоровой простой жизни.

Так у молодых крадут их будущий мир, исходно заужая его до самой примитивной биологии.

КОМУ ЭТО ВЫГОДНО?

А ты посмотри, как оживает село, как оно роднеет, когда приезжают туда братья Заволокины! Каким добрым, сердечным, глубоким светом жили глаза людей, собравшихся в зале ДК железнодорожников, где братья проводили Праздник русской гармоники!

Сидел я там, слушал своего земляка с Омки из села Балман — это артист высокого класса, виртуоз, смотрел и неотвязно повторялась в сознании фраза: «О, если б навеки так было…»

А ведь Шаляпин не жаловал частушку, гармошку, был приверженцем русской протяжной песни. Но теперь, когда культура бытового исполнения протяжных песен практически сошла на нет, мы и частушке рады невероятно, и понимаем, что Заволокины, собирая и пропагандируя частушку, гармонику восхваляя, делают очень большое дело, они раскрывают души сельчан радостью, они породняют нас, разобщаемых «кичем» и массовой культурой.


Что делать?

На первых порах хотя бы не делать вид, что мы без рок-музыки — дикари и замшельцы.

И самим помнить и другим напоминать — на каком языке мы говорим, как называется республика, в которой живем, что изображено на нашем Знамени, что завещано нам отцами, дедами и прадедами. И где же среди всего этого — святого и вечного, родного и доброго — найдется место для «тяжелого, металлического рока»? Его место в нашей культуре — место червя в яблоке.

Письмо седьмое

Значит, вернулся из Ситникова? А я днями отправляюсь на Алтай и, если будет возможность, то стану писать тебе оттуда — хотя бы коротенько. Так мы с тобой и попутешествуем, обмениваясь письмами, я — по ситниковской земле, а ты — по Алтаю.

Каюсь, но нарушил договор и не прислал тебе своего сюжета в обмен на твои, которыми ты меня буквально засыпал. Их было так много, что об одном я тебе в прошлом письме и не написал. Не подумай, что он мне не понравился. Сюжет вполне жизнеспособный, нарастить на него добротного «мяса» — и получится толковый и актуальный рассказец:

Некто Сидоров прощается с женой, садится в лифт, опускается на первый этаж. Но тут он уже не один выходит из лифта, выходят один за другим четыре одинаковых, идентичных Сидорова. За одним подкатывает черная «Волга», другой уезжает на «газике», третий уходит пешком (недалеко до службы), четвертый уезжает на автобусе.

В твоем сюжете нет середины. Ты его заканчиваешь сразу тем, что вечером все четыре Сидорова входят в лифт и катят вверх к своей квартире, а там на площадку выходит опять только ОДИН, но с четырьмя зарплатами в кармане…

Середина очень нужна.

Решить ее можно так:

днем, в служебное время, дело происходит так — хотя Сидоровых стало четыре, у них остался один на всех голос, один на всех слух, один на всех ум. И если кто-то из них говорит по телефону, то дозвониться до остальных — невозможно. Если кто-то из них начал думать, то остальные в это время не могут думать — ум-то один.

Будет определенная перекличка со стихотворением В. Маяковского «Прозаседавшиеся», только там все дело в обилии заседаний, на которых приходится сидеть служащим, потому они физически разрываются, а в твоем сюжете — один человек является сразу членом одной, другой комиссии, коллегии, да еще и где-то может в двух-трех местах работать. И рвешь ты Сидорова не физически и не духовно. Ты его физически делишь, а сущность-то не делится!

Все, повторяю, будет во многом зависеть от разработки твоей придумки. Тут может получиться и пустенькая юмореска и довольно острый рассказ, если писать его с оглядкой на Щедрина и Маяковского, а не на Горина и Арканова.

И мысль тобой руководит верная — хорошо, когда все делают одно дело, худо — когда один старается сделать все дела. Ибо «один, даже если очень важный, не поднимет пятивершковое бревно, тем более дом пятиэтажный. Но если в кучу сгрудились малые…»

Совмещение в одном человеке многих и многих функций приводит порою к тому, что от количества функций страдает качество их выполнения.

Человек не может разорваться ни физически, ни духовно.

Иногда чествуют юбиляра и перечисляют его занятия и должности, общественные его нагрузки, и не радость охватывает, а грусть. Перечисляют, а ты думаешь: вот, и это делается от случая к случаю, и это делается не с полной нагрузкой, и это делается абы как… Давно пора активность человека оценивать не по валу занимаемых им должностей и несомых им общественных поручений и пр., а по конечному результату работы.

Так что, видишь, как поворачивается твой сюжет с клонированным Сидоровым.

Дерзай!

Письмо восьмое

Здесь не мой сюжет, здесь небольшие заметки предварительного характера о сюжете народном, русском, о сюжете былины «Микула и Вольга».

Не удивляйся, ты сам меня к тому побудил, когда вскользь в прошлом письме, рассуждая о ситниковском дансинге (пардон!), дискотеке, затронул вопрос о пассивности и косности крестьянства. Так ли это? Сам по себе дансинг не говорит ли о том, что село вбирает быстро даже то, что ему совершенно бесполезно.


Пассивен ли этот великий слой нашей нации, как это порою представляется человеку, думающему инерционно?

Да, испокон веку крестьянин жил так, что всякая внешняя и внутренняя стабильность была основой его бытия, ибо труд его от истока до итога был разделен большим временем. Ему, чтобы сжать осенью хлеб и тем обосноваться до нового хлеба, нужно было с весны до осени — спокойное время. Нужно было, чтобы была добрая погода, доброе здоровье и крепкая семья; нужно было, чтобы ни гром, ни молния, ни княжеская прихоть, ни вражеский набег — не помешали этому рассредоточенному во времени труду, в котором результат сегодняшних усилий скажется только через полгода.

А вырастить скот?

А дождаться плодов яблони?

А вырастить сына, сделать из него доброго работника — опору в старости, надежду рода? Годы и годы нужны для этого. Нужна устойчивость всего — начиная с погоды и кончая властью.

Постоянство занятий, труда, проживания и обработки земли просто-таки требовали постоянства и во всех иных сферах. И крестьянин ждал такого постоянства, был всей душой за него, одобрял его и стремился к нему, как к идеалу. Потом, по мудрому определению, крестьянство — самый патриотический класс общества. Иным он быть не мог. Патриотизм крестьянства обоснован самим характером его жизни, его труда.

Но стабильность всех структур общества, желаемая крестьянством, это еще не синоним пассивности крестьянства, не свидетельство того, что главный принцип этого слоя — моя хата с краю.

РОД, ОБЩИНА — уже сами понятия говорят о том, что это были за социальные сообщества. Это были сообщества, жестко и многосвязно соединенные родственными, семейными, общественными корнями — родное, общее.

Далее, о какой пассивности крестьянства может идти речь, если вспомнить то, что крестьяне породили собою и рабочий класс, и, ничуть не переродившись, породили казачество — донское, яицкое, кубанское, павлодарское, забайкальское…

Уже только имена Разина, Пугачева, Болотникова, Булавина, Ермака говорят о том — насколько крестьянство способно было выдвигать из своей среды мощных вождей, насколько безоглядно шло оно на борьбу за социальную справедливость, сотрясая основы самодержавия.

Наша культура, как в поэтических традициях, так и в живописных, музыкальных, архитектурных, — не проистекает ли она из народного пласта, не укореняется ли она именно в почве культуры крестьянской? Вспомни Чайковского, вспомни Репина, Васнецова, Нестерова, вспомни гордость нашу — мировые памятники архитектуры — соборы Новгорода, Киева, Москвы, вспомни сказки Пушкина, поэмы Некрасова, стихи Есенина, Твардовского, Исаковского… Разве не произросли они на почве крестьянского миропонимания, этики, эстетики? И все это опять же не укрепляет утверждения о пассивности и косности крестьянства, но — напротив — говорит о его общественной активности, о питающей животворности образа его жизни, его труда, породивших мощную народную культуру.

И до революции крестьянство являло миру великие имена — Ломоносов, Кольцов, Суриков, Бондарев…

Но подлинный расцвет пришел с началом новой эры, когда не стало сословных преград.

И теперь, если ты, друг мой, задашься целью выяснить, откуда родом видные писатели, полководцы, политики, то увидишь — многие из деревни.