К кабинету приближалось шлепанье тапочек Мадлен, и это вернуло Гурни от раздумий к непосредственно происходящему.
– Доброе утро, – сонно проговорила она. – Давно не спишь?
– С пяти.
Она потерла глаза и зевнула.
– Хочешь кофе?
– А то. А ты-то зачем поднялась?
– Раннее дежурство в клинике. На самом деле, совершенно ненужное. Рано утром там никого.
– Боже, да ведь еще только светает. В котором часу они открываются?
– Только в восемь. Я не сразу туда – хочу перед отъездом еще выпустить кур прогуляться. Люблю на них смотреть. Ты замечал, что они всё делают вместе?
– Например, что?
– Да всё. Если одна отойдет на несколько шагов поклевать что-нибудь в траве, стоит остальным заметить, они уже все там. А Гораций за ними приглядывает. Стоит какой-нибудь уйти слишком далеко, начинает кукарекать. Или мчится следом и пытается пригнать ее назад. Гораций всегда на страже. Всегда начеку. Курицы знай себе поклевывают, а он головой вертит. Работа у него такая.
Гурни с минуту поразмышлял об этом.
– Занятно, как эволюция вырабатывает разные стратегии выживания. По всей видимости, ген, поддерживающий у петухов высокую бдительность, обусловливает поведение, в результате которого выживает больше куриц, благодаря чему, в свою очередь, такой петух спаривается с большим количеством самок, и так ген бдительности распространяется еще шире.
– Как-то так, – Мадлен снова зевнула и побрела на кухню.
Глава 37Стремление к смерти
Почти уверенный, что в конце концов отменит прием у Малькольма Кларета, Гурни все тянул со звонком, пока – в 8:15 – не настало время делать решительный выбор: либо отправляться в долгий путь, чтобы успеть к одиннадцати, либо взять телефон и сообщить, что не придет.
По причинам, не до конца ясным ему самому, в последний момент он решил все же не отменять прием.
Воздух начинал согреваться. День обещал выдаться по-августовски жарким и влажным. Гурни снял рабочую рубашку с длинным рукавом, которую носил дома из-за утренней горной прохлады, натянул легкую футболку-поло и летние брюки, побрился, причесался, прихватил бумажник и ключи от машины. Не прошло и десяти минут после принятия решения, как он уже был в пути.
Кларет принимал прямо у себя дома на Сити-Айленд, маленьком придатке Бронкса в проливе Лонг-Айленд. Бронкс – самое северное боро Нью-Йорка, так что поездка туда из Уолнат-Кроссинга занимала около двух с половиной часов. Надо было пересечь весь Бронкс, по всей ширине, с запада на восток – Гурни никогда не мог завершить это путешествие так, чтобы на него не накатили остаточные дурные впечатления времен проведенного здесь детства.
Бронкс навеки отпечатался у него в голове как место, вечная обшарпанность и грязь которого не скрашивались ни особым очарованием, ни уникальным духом. Неопрятная, типично городская местность вгоняла в тоску. В райончике, где когда-то жил Гурни, самые стесненные в средствах обитатели тянули от зарплаты до зарплаты, а самые процветающие недалеко ушли от самых бедных. Достижения их варьировались в крайне узком диапазоне.
Трущобами этот район назвать было бы никак нельзя, но достоинства его выражались лишь в отсутствии совсем уж вопиющих недостатков, а главным предметом гражданской гордости служила способность не допускать сюда сомнительные меньшинства. Все силы шли на поддержание шаткого, но безопасного равновесия.
Проезжая мимо пестрой череды домиков на несколько квартир и скромных частных домов, беспорядочно теснившихся почти вплотную друг к другу, Гурни вспоминал лишь два дома, выделявшихся на общем унылом фоне, лишь два, радующих взгляд. Первый принадлежал католическому врачу, второй – католическому же владельцу бюро похоронных процессий. Оба преуспевали. Район был населен преимущественно католиками, религия еще не утратила тут значения, служила символом респектабельности, объединяющим звеном и критерием, по которому люди выбирали, к кому обратиться за профессиональной услугой.
Подобная скудость образа мыслей и нищета чувств объяснялись, судя по всему, самим здешним окружением – нервным, тесным и бесцветным. В Гурни оно порождало лишь одно желание: бежать отсюда. Он ощутил это желание, едва дорос до понимания того, что «Бронкс» и «весь мир» – отнюдь не синонимы.
Бежать. Слово это мгновенно потянуло за собой образ, чувство, ощущение из доподростковых лет – ту редкую радость, что испытывал он, мчась со всей скоростью, какую только мог выжать, на своем английском гоночном велосипеде. Ветер в лицо, шелест шин по асфальту – мимолетное чувство свободы.
И вот теперь он ехал через Бронкс, чтобы побеседовать с Малькольмом Кларетом.
Все-таки позволил себя уговорить. Занятно: ведь и прошлые две встречи с Кларетом разворачивались по тому же сценарию.
Когда ему было двадцать четыре, первый его брак разваливался, а Кайл только-только вышел из пеленок, жена предложила вместе сходить к психологу. Не ради спасения брака. Тут она уже сдалась, видя, что Гурни твердо решил связать жизнь с низкооплачиваемой полицейской работой, которую она считала напрасной растратой его интеллектуальных способностей и (как подозревал Гурни, второй аргумент был гораздо важнее) его потенциала зарабатывать на каком-нибудь ином поприще. Нет, с точки зрения Карен, цель терапии заключалась в том, чтобы сгладить острые углы в самом процессе развода, сделать его более осознанным. И, надо сказать, метод сработал. Брак этот с самого начала был вопиющей ошибкой, но в момент его распада Кларет оказал на Гурни и Карен весьма благотворное, успокаивающее и вразумляющее влияние.
Второй раз Гурни общался с Кларетом шесть лет спустя, после смерти Дэнни, их с Мадлен четырехлетнего сына. Реакция Гурни на это ужасное событие – то тихая агония, то апатия, то неспособность говорить, полный уход в себя – побудила Мадлен, чье не менее глубокое горе выражалось более открыто, уговорить его на терапию.
Он согласился, не сопротивляясь, но и не питая никаких надежд, и три раза встречался с Кларетом. По его ощущениям, встречи эти не помогли справиться с проблемой, и после трех визитов он ходить перестал. Однако некоторые наблюдения, высказанные Кларетом, пронес через годы. Одним из качеств, которые Гурни ценил в Кларете, было то, что тот серьезно и вдумчиво отвечал на вопросы, честно высказывал свои мысли и не играл ни в какие психологические игры. Кларет не принадлежал к тому невыносимому племени психотерапевтов, любимым ответом которых на жалобу клиента служит дежурная фраза: «И что вы по этому поводу чувствуете?».
Переезжая небольшой мост, ведущий в обособленный мирок Сити-Айленда со всеми его причалами, ремонтными доками и рыбными ресторанчиками, Гурни размышлял о Кларете и пытался представить, сильно ли тот изменился за прошедшие годы, как вдруг на него живо нахлынуло давно осевшее воспоминание.
В том воспоминании они с отцом шли по этому самому мосту летним субботним днем – давным-давно, более сорока лет назад. На мосту, вдоль всего тротуара стояли рыбаки – полуголые, без рубашек, загорелые и вспотевшие под жарким августовским солнцем. Он так и слышал, как повизгивают катушки, когда они широким взмахом руки забрасывают удочки в волны прилива и огромные крючки с наживкой и грузилами, описав широкую дугу, уходят под воду. Вокруг сверкало солнце – на воде, на катушках из нержавейки, на хромированных бамперах проезжающих автомобилей. Рыбаки относились к делу серьезно – всецело отдавались своему занятию, подергивали удочки, выбирали слабину, следили за течением. Они казались Гурни существами из другого мира, загадочного и недоступного. Отец его не мог похвастать загаром, никогда не ходил без рубашки, не стоял в одном ряду с другими мужчинами вдоль перил, вообще ничем не занимался вместе с другими. Он не был любителем подобных развлечений, и уж тем более – рыбаком.
Впрочем, в шесть-семь лет, когда они с отцом чуть ли не каждую субботу отправлялись на эти трехмильные прогулки от квартирки в Бронксе до моста на Сити-Айленд, маленький Гурни не смог бы облечь это ощущение в слова, но вся беда была в том, что отец таким и казался ему – никаким. Даже на этих совместных прогулках он оставался леденящей загадкой – тихий, скрытный человек без каких бы то ни было явственных интересов. Человек, никогда не вспоминающий прошлое и не проявляющий ни малейшего интереса к будущему.
И вот теперь, паркуя машину в узком тенистом переулке перед стареньким, обитым вагонкой домом Малькольма Кларета, Гурни испытывал то же чувство, что всегда накатывало на него при мысли об отце, – пустоту и одиночество. Силясь отогнать эти непрошеные ощущения, он подошел к двери.
Он, безусловно, ожидал, что по сравнению с сохранившимся у него в памяти образом семнадцатилетней давности Кларет будет выглядеть старше – возможно, он чуть поседел или полысел. Но Гурни оказался совершенно не готов увидеть усохшего, словно бы съежившегося, ставшего ниже ростом старика, который встретил его в необставленной прихожей. Только глаза казались прежними – кроткие голубые глаза со спокойным, внимательным взглядом. И мягкая улыбка – она тоже не изменилась. Собственно говоря, именно эти две черты, самые характерные для Кларета, человека мудрого и уравновешенного, с годами стали лишь более выраженными.
– Заходите, Дэвид.
Хрупкий врач указал на тот самый кабинет, где Гурни уже бывал много лет назад – похоже, эта комната вместе с фойе некогда служила закрытой верандой.
Гурни вошел и огляделся, потрясенный тем, каким знакомым вдруг показалось ему это крохотное помещение. Коричневое кожаное кресло, на котором время оставило куда меньший отпечаток, чем на самом Кларете, стояло на прежнем месте, развернутое к двум креслам поменьше – оба, судя по всему, за эти годы были обиты заново. В центре образованного креслами треугольника размещался коротконогий столик.
Кларет и Гурни уселись на те же места, где сидели во время бесед, последовавших за гибелью Дэнни. Кларет оп