Когда отошел официант, повисло неловкое молчание. Бородин обнаружил, что смотрит на Евгению Михайловну в упор, бесцеремонно разглядывает ее лицо и не может наглядеться. На миг он представил себе эту женщину у себя дома, утром, за завтраком, а рядом свою маму, и такая ясная, такая радостная картинка встала у него перед глазами, что он даже покраснел. Ему показалось, Евгения Михайловна хмурится, как будто она могла по его лицу прочитать, что он там себе навоображал. Ему вдруг совершенно расхотелось обсуждать с ней Люсю Коломеец и все, что связано с убийством. Он устал разгадывать логику хитрого ублюдка. Такое с ним было впервые за многие годы. Обычно, если выпадало запутанное дело, он мог думать и говорить только о нем. А сейчас на кончике языка крутился совершенно неуместный вопрос: «Евгения Михайловна, вы замужем?»
Она между тем никак не реагировала на его упорный взгляд. Она курила, расслабленно откинувшись на спинку пластмассового неудобного стула, смотрела сквозь Бородина, и он понял, что доктор Руденко просто отдыхает.
– Очень устаете на работе? – спросил он, чтобы прервать молчание.
– По-разному. Иногда бывают совершенно пустые, легкие дни, иногда изматываюсь так, что еле доползаю до дома.
– Вы живете вдвоем с сыном?
Она молча кивнула.
– Ваш сын хочет стать психиатром?
– Нет. Стоматологом. Самая денежная из медицинских специальностей. В общем, он прав. Я думаю, из него получится неплохой стоматолог. Правда, конкуренция огромная, но его это только подстегивает.
– Сколько ему?
– Двадцать. Сейчас закончил третий курс, поступил сразу после десятого класса.
– Двадцать лет для меня совершенно загадочный возраст, – улыбнулся Бородин, – себя я отлично помню двадцатилетним, и мне кажется, между моим поколением и нынешним такая бездна, словно не тридцать лет прошло, а три тысячи.
– Да нет, в общем, они такие же, просто у них больше соблазнов и меньше иллюзий. А так – все то же. Илья Никитич, неужели вам пятьдесят?
– Вы думали, больше?
– Честно говоря, да. Не обижайтесь. Просто мне сорок пять, а вы, оказывается, не намного старше.
Принесли еду, и некоторое время они молча ели. Бородин все-таки обиделся. Но тут же подумал, что если бы она из вежливости сказала, что он выглядит моложе пятидесяти, было бы еще обидней.
Окрошка оказалась неплохой, с маминой, конечно, не сравнить, но есть можно, особенно после жаркого дня. Евгения Михайловна довольно быстро справилась с огромной поджаристой отбивной, но картошку уже не осилила. Лицо ее порозовело, глаза заблестели, она закурила и весело произнесла:
– Ну вот, совсем другое дело. Знаете, когда я голодная, нервничаю, злюсь, голова плохо работает. Теперь я сыта и могу спокойно, четко, без лишних эмоций ответить на все ваши вопросы.
– Замечательно, – кивнул Бородин, – в таком случае, вопрос первый. Как вам кажется, Люся может владеть приемами каратэ?
– Да, конечно, а также дзюдо и джиу-джицу, – тихо, серьезно ответила Евгения Михайловна, – Люся Коломеец вообще законсперированный агент ЦРУ.
– Нет, я понимаю, вопрос идиотский. Но на шее убитой обнаружен след удара тупым предметом. Удар этот мог быть смертельным и нанесен скорее всего человеком, владеющим каратэ.
– То есть он сначала оглушил или убил Лилию Коломеец профессиональным ударом, но не был удовлетворен и восемнадцать раз пырнул тело? – медленно, еле слышно произнесла Евгения Михайловна после долгой паузы.
– Именно так. Причем использовал для этого какой-то особенный нож, с узким ромбовидным лезвием. Орудие убийства пока не обнаружено.
Принесли кофе. Опять повисло молчание. Евгения Михайловна долго, бесшумно размешивала сахар в чашечке.
– Илья Никитич, вам не кажется, что в этом убийстве есть нечто ритуальное?
– Да, я тоже об этом думал. Такое количество ударов мог нанести сумасшедший маньяк либо представитель какой-нибудь секты, что в общем одно и то же. Но сумасшедший вряд ли сумел бы так успешно убедить Люсю взять вину на себя. А если это был ритуал, то при чем здесь ограбление? Он аккуратно обчистил квартиру, мы не нашли ни копейки денег, никаких украшений. Но самое интересное, что он взял сундук с рукоделием и рылся в клубках, сидя на лавочке во дворе, неподалеку от дома. На него наткнулась бомжиха, перепугалась до смерти. На нем была маска черта.
– Простите, что? – переспросила Евгения Михайловна, нервно усмехнувшись.
– Ну, знаете, есть такие маски-страшилки. Вампиры, мертвецы, ведьмы, черти. Я не поленился, специально нашел магазин, называется «Хеллоуин», и даже купил… – Илья Никитич открыл свой здоровенный старомодный портфель, порылся в нем, извлек нечто черно-красное в прозрачном мешочке, развернул, повертел в руках и вдруг быстро натянул себе на голову.
Евгения Михайловна охнула и всплеснула руками. Вместо милого, уютного, бело-розового Бородина перед ней сидело черное чудище с красными рожками. Официант, который как раз принес счет, хрипло закашлялся, затоптался у стола, наконец, прочистив горло, громко произнес:
– Ничего себе, предупреждать надо, вроде бы нормальные люди, а туда же!
– Куда – туда же? – живо спросил Бородин. – Вы что, видели нечто подобное? – Когда он говорил, огненный ободок маски двигался вместе с его губами, зрелище получалось еще более жуткое.
– Нет, подобного не видел. Молодое хулиганье развлекается, нацепляет на себя всякое железо, черепа, но чтобы приличные взрослые люди… Извините.
– Это вы нас извините. – Евгения Михайловна засмеялась, но как-то слишком нервно.
– Да ладно, – официант махнул рукой, – может, еще кофе?
– Спасибо, не надо, – сказал Бородин. Кровавый рот маски растянулся в вежливой улыбке.
– Илья Никитич, снимите, пожалуйста! – простонала Евгения Михайловна. – Ужас какой!
Бородин принялся торопливо стягивать маску за рога, это оказалось сложней, чем надевать. Плотный эластик как будто приклеился к коже. Горловина обтягивала шею, как широкая удавка, Илья Никитич долго, мучительно возился, тяжело сопел, но продолжал размышлять вслух. Сквозь черную ткань голос его звучал глухо и сдавленно:
– Не понимаю, как можно добровольно напялить на себя такое, да еще летом, в жару. Пусть ночь, но все равно ведь душно. Черт, никак не слезает… Возможно, он сделал это просто для маскировки. В пустом ночном дворе, при ярком свете, лунном и фонарном, ворошил клубки и, чтобы не убегать сразу, если кто-то появится, напялил эту дрянь. Нет, он совершенно больной. Интересно, он искал какую-то конкретную вещь? И откуда он знал, что искать надо именно в клубках? Нашел или нет?
– Илья Никитич, вам помочь? – забеспокоилась Руденко, – может, там есть застежка сзади, на затылке?
– Нет, ну я же как-то умудрился натянуть эту дрянь! Уф… Все. Как хорошо жить на свете! – Бородин наконец справился, и перед Евгенией Михайловной предстала его раскрасневшаяся круглая физиономия с лохматыми седыми бачками и сверкающими, смущенными голубыми глазами. – Простите, это было глупо. Сам не знаю, зачем я это сделал. Как будто побывал в шкуре сумасшедшего ублюдка, и самое обидное, что все равно ничего про него не понял.
– Зато сейчас так приятно смотреть на ваше лицо. – Евгения Михайловна взяла маску в руки, несколько секунд молча ее разглядывала. – А знаете, он обожает боевики и ужастики. Там очень часто убийцы действуют в масках. Впрочем, это нам ничего не дает. Если только... – она опять закурила, – мне кажется, стоит показать маску Люсе и проследить за ее реакцией.
– Да, конечно, – Илья Никитич быстрым жестом пригладил свои встрепанные бачки, – можно попробовать. Но что нам с вами даст эта ее реакция? Допустим, она закричит, заплачет, у нее случится очередной психический шок, и что? Она ведь все равно не скажет ничего вразумительного.
– Раньше вы были оптимистичней, – заметила Руденко, – у меня такое чувство, что вы поставили крест на этом деле.
– Нет, – Бородин вытащил бумажник, отсчитал семьсот рублей, подумал, добавил на чай еще две десятки, – просто слишком много тупиков. По мнению моего начальства, это дело вообще не имеет судебной перспективы. Оперативники успели устать от специнтернатов и вспомогательных школ. Понимаете, ничего нет, вообще ничего, будто эта Люся с неба свалилась.
– Но ведь она прописана у тети. Может, она и жила там всю жизнь?
– Нет-нет-нет, – Бородин помотал головой, – Лилия Коломеец много времени проводила на работе, а такой ребенок требует присмотра и ухода, да и соседи свидетельствуют, что девочка появилась в доме совсем недавно. И вообще, вы ведь сами что-то говорили о педагогической запущенности.
– Ну, это тоже понятие относительное. С Люсей действительно все очень странно. Понимаете, в ней есть то, что заставляет меня сомневаться насчет ее сиротства и детдомовского детства.
Илья Никитич открыл было рот, чтобы спросить, не слишком ли много сомнений, но глубоко вздохнул и промолчал. Они встали, направились к метро, Евгения Михайловна продолжала говорить:
– С этой девочкой все не так. В ней нет ни капли агрессии. Она всех любит, всем сопереживает, и это не игра. Она, что называется, не от мира сего, безответная жертва, и я не понимаю, как такое существо могло вырасти, выжить в жутких условиях казенного детского учреждения. Я бы даже сказала, она очень домашняя девочка, доверчивая, открытая, ласковая.
– Но сироты тоже бывают такими, – неуверенно заметил Илья Никитич.
– Редко. А уж сироты с умственной отсталостью – почти никогда. Больной разум корыстен, грубо корыстен. Ему трудно справиться с жизнью, он зациклен на самом себе, на собственном «я», напрочь лишен сопереживания. Другие люди интересуют его лишь постольку, поскольку могут быть для него вредны или полезны. А Люся остро чувствует малейшие оттенки настроения окружающих, и это отражается у нее на лице. Она глубоко сопереживает всем, кто находится рядом, независимо от того, как этот человек к ней относится. У нее все добрые, хорошие, ей всех жалко. Эй, господин следователь, – Евгения Михайловна резко остановилась и взглянула Бородину в глаза, – вы не знаете, зачем я вам это рассказываю?