Плач к небесам — страница 36 из 115

Это невыносимо, похоже на описания варварских пыток. Невозможно представить себе мысли и ощущения того, кто находится в самом центре происходящего, того, кого ведут в самую глубь толпы, со связанными руками, так что он даже не может прикрыть лицо. Все, что ты представляешь собой, принадлежит теперь этому миру вокруг тебя, и хотя ты глядишь вперед так, словно ничего этого не происходит с тобой, ты замечаешь облака, плавно уносимые морским бризом, ты видишь фасад церкви.

Кто они, эти южные итальянцы, кто они, как не мир, не целый мир!

Уходи отсюда, уходи.

— Если ты уйдешь отсюда, — шипит злобный Гвидо Маффео, тот самый, который знает об этом все, — куда ты пойдешь?

— Я не уйду.

— Ты хочешь, чтобы тебя отсюда вышвырнули!

И теперь, когда настало время порки, думай о боли, а не о том, как ее побороть, потому что ни в прошлом, ни настоящем, ни в будущем нет ни одной стороны твоей жизни, которая бы не сводила тебя с ума, стоит тебе подумать о ней. Так думай о боли. У этой боли, во всяком случае, есть пределы. Ты можешь вычислить, какими путями движется она по твоему телу. У нее есть начало, середина, конец. Представь себе, что у нее есть цвет. Первая полоса от удара, например. Какого она цвета? Красною? Красного, переходящего в сверкающе-желтый. А потом снова красного, красного, никакого желтого, а потом белого, белого, белого.

— Прошу вас, маэстро, предоставьте его мне.

— Ты будешь петь, или тебя исключат из школы!

— Куда же ты пойдешь?

Вот оно. Куда ты пойдешь? Зачем ты поместил себя в этот дворец, состоящий из пыточных камер, почему ты не уйдешь отсюда? Потому что ты чудовище, а это школа для чудовищ, и если ты уйдешь отсюда, то останешься один, совсем один. Один на один вот с этим!

Не плачь перед этими людьми. Проглоти слезы. Не плачь перед чужаками. Обрати свой плач к небесам. Плачь перед небесами. Перед небесами.

5

— Чего ты пытаешься добиться? Ты сам-то хоть знаешь, чего хочешь?

Гвидо метался взад и вперед. Лицо его было искажено гневом. Он запер дверь классной комнаты и повесил ключ на пояс.

— Почему ты порезал этого мальчика?

— Вовсе не порезал. Так, поцарапал слегка. Выживет.

— Да, на этот раз выживет.

— Он ворвался в мою комнату. Он издевался надо мной!

— А что будет в следующий раз? Ты ведь знаешь, что маэстро распорядился забрать у тебя шпагу, кинжал и пистолеты, которые ты купил. Но это ведь не прекратится, да?

— Нет, если надо мной будут продолжать издеваться. Я окружен настоящими мучителями! И это не прекратится!

— Ты что, не понимаешь? Если ты будешь продолжать в том же духе, тебя выставят из консерватории. Лоренцо мог умереть от раны, которую ты нанес ему!

— Оставьте меня одного.

— А, вот отчего у тебя глаза на мокром месте. Ну-ка скажи это снова, я хочу это слышать.

— Оставьте меня одного!

— Я не оставлю тебя одного, я никогда не оставлю тебя одного, пока ты не начнешь петь! Ты думаешь, я не понимаю, что тебя удерживает? Ты думаешь, я не знаю, что с тобой происходит? Боже мой, да ты сумасшедший, если не понимаешь, что я рисковал жизнью, везя тебя сюда, хотя мне было бы лучше избавиться и от тебя, и от твоих мучителей? Но я увез тебя с Венето сюда, куда ваше правительство может прислать своих наемных убийц, и они запросто зарежут меня на какой-нибудь тихой улице!

— Но зачем вы сделали это? Разве я вас об этом просил! Чего вы хотите от меня, чего вы всегда хотели от меня?

Гвидо ударил его. Не совладав с собой, он так сильно хлестнул Тонио по щеке, что тот отлетел назад и схватился за голову. Гвидо ударил его еще раз. А потом сжал обеими руками и стукнул головой об стенку.

У Тонио перехватило дыхание, и он издал короткий горловой звук. Гвидо схватил его за шею, стал выворачивать голову.

И вдруг отпрянул от мальчика, схватив правой рукой левое запястье, словно удерживал себя от нового удара. Он стоял спиной к Тонио, но было заметно, как он напряжен.

Ненавидя себя, Тонио не смог сдержать тихих слез, полившихся из его глаз. После секундного колебания он достал носовой платок и яростно вытер лицо.

— Ну ладно, — еле слышно через плечо произнес Гвидо. — Сядь там. Опять. И смотри.

* * *

Каменный пол и стена были нагреты послеполуденным солнцем. Передвинув скамью на солнечное место, Тонио сел и закрыл глаза.

Первым из учеников был Паоло, чей сильный голос наполнил комнату, как яркий золотой колокольчик. Он легко скользил вверх и вниз и, протягивая каждую ноту, наполнял ее настоящей радостью.

Тонио открыл глаза и увидел затылок мальчика. Слушая, он задремал и поэтому слегка удивился, услышав замечания Гвидо, объяснявшего, в чем именно ошибся Паоло. Да ошибся ли он? Гвидо говорил: «Я слышу твое дыхание, я могу его видеть. Давай сначала, помедленней». И на этот раз... на этот раз... маленький голосок снова поднялся и упал... снова эти протяжные, пронзительные ноты...

Когда Тонио вновь проснулся, в классе был уже другой мальчик, постарше. И это уже был голос кастрата, не так ли? Голос чуть-чуть богаче и, может быть, тверже, чем мальчишеский. Гвидо был рассержен. Резко захлопнул окно. Мальчик ушел. Тонио протер глаза. Кажется, в комнате стало прохладнее? Солнце уже ушло, но там, где он сидел, еще сохранилось тепло. Вдоль всего подоконника окна на первом этаже на бесконечной лозе белели цветочки.

Он встал, и спину неожиданно свело болью. Что делает Гвидо у окна? Тонио не видел его лица, лишь согбенные плечи. Там, за окном, в саду было какое-то движение, бегали, кричали дети.

Потом Гвидо распрямился со вздохом, словно исходящим от всего его тяжелого тела, массивных плеч, взлохмаченных волос.

Он повернулся к Тонио. Его лицо было едва различимым на фоне яркого пятна арки, на которую еще падали солнечные лучи.

— Если твое поведение не изменится, — начат он, — маэстро Кавалла исключит тебя в течение недели. — Голос его был таким низким и хриплым, что Тонио ни за что бы не поверил, что это голос Гвидо, однако он продолжал: — Я ничего не могу сделать. Я уже сделал все, что в моих силах.

Тонио смотрел на него в изумлении. Он видел, что эти суровые черты, которые так часто казались ему идеальным выражением гнева, смягчены признанием какого-то ужасного поражения, которого он не понимал. Ему хотелось спросить: «Почему это так важно для вас? Почему вы должны обо мне заботиться? Почему я был небезразличен вам в Ферраре? Почему небезразличен сейчас?» Он почувствовал себя беспомощным, как в ту ночь в Риме, когда в маленьком монастырском садике этот человек так яростно вопросил: «Почему ты вечно пялишься на меня?»

Тонио покачал головой, пытаясь что-то сказать, но не мог. Он хотел возразить, что усвоил все остальные предметы, которым его обучали, что подчинился правилам, таким суровым и безжалостным, подчинился, сам не зная почему... Но он знал почему. Они требовали от него одного: чтобы он стал тем, кем он был. И ничего другого.

— Маэстро! — прошептал он. Слова застревали у него в горле. — Не просите этого у меня. Это мой голос, и я не могу отдать его вам. И он не ваш, не важно, каким далеким было ваше путешествие в поисках его, не важно, что вы вытерпели в Венеции, чтобы привезти меня сюда для ваших собственных целей! Он мой, а я петь не могу. Не могу! Неужели вы не понимаете, что то, о чем вы просите меня, невозможно! Я никогда больше не буду петь, ни для вас, ни для себя, ни для кого!

* * *

В комнате было темно, хотя снаружи, над высокими фронтонами здания, небо светилось ровным перламутровым светом. Сумеречные тени спускались со всех четырех этажей в сад, где изредка мелькали какие-то силуэты, склонялись к земле тяжелые ветви с апельсиновыми плодами, и, как восковые свечки, мерцали в темноте лилии. Из всех ниш доносились характерные для позднего вечера звуки — беглые, свободно льющиеся мелодии, исполняемые на всех инструментах, на всех этажах лучшими музыкантами.

Это была уже не какофония; все здание гудело, словно живое существо, и Тонио испытал страннейшее ощущение мира и покоя.

Может, он был так измучен гневом и горечью, что позволил этим чувствам ненадолго улетучиться? Сказал им: позвольте мне минутку побыть одному. Он не думал о Венеции, не думал о Карло, не метался по тем закоулкам памяти, где таились эти мысли. Сейчас его мозг представлял собой скорее великое множество пустых комнат.

И он ощутил покой, царящий в этом месте, которое могло бы показаться ему таким прекрасным, если бы он только был способен ощущать это.

Так что сейчас, хоть на миг, пускай так и будет.

Представь, если хочешь, что жизнь еще возможна, что жизнь справедлива — что ж, хорошо. И что, если бы тебе захотелось, ты бы мог, скажем, приблизиться к этому открытому инструменту, а сев за него, положив пальцы на клавиши, мог бы запеть, если бы захотел. Ты бы мог спеть о печали, о невыразимой словами боли. На самом деле ты мог бы делать все, что захочешь, потому что все, что удерживало от этого, уже отброшено и оставлено далеко позади, как чешуя, которую скинуло тело — человеческое тело, превращенное нечеловеческой несправедливостью в нечто чудовищное, но теперь свободное и способное вновь обрести себя.

Он лежал с открытыми глазами на узкой лавке, где, возможно, иногда спал сам Гвидо в перерывах между напряженными занятиями, и думал: «Да, представь себе, сколько всего ты можешь».

Небо потемнело, и сад изменился. Апельсиновое дерево рядом с аркой, сначала окутанное сумерками, теперь почти совсем растворилось в темноте. Уже невозможно было различить ни фонтан, ни белые лилии. И только окошки по ту сторону двора светились во мраке, как множество маяков.

Тонио лежал тихо, удивляясь, что никто не запрещает ему оставаться в этой пустой комнате и погружаться в такой глубокий и пустой сон.

Постепенно ему пришло в голову, что при закрытом окне и закрытой двери он мог бы сейчас подойти к клавесину, положить руки на клавиши и... Нет, если он позволит мыслям зайти так далеко, он может потерять все. И он снова закрыл глаза.