— Какая же она жидовка? — попытался урезонить ее Геббельс. — Что ты говоришь? Зачем тебе это?
— Затем! — отрезала она.
Он понимал, что сам виноват; ведь он сам возбудил в ней ревность, бросив в запале слова, в которые она поверила. А вот его она так не ревновала! Из-за него она никогда не бесилась так, чтобы забыть о здравом смысле.
— Послушай, — начал опять Йозеф, — объясни хотя бы, чего ты добиваешься. Ты сделаешь ей гадость, даже сотрешь в порошок… Но что тебе это даст?
— Я хочу, чтобы гадина получила по заслугам!
Геббельс схватился за голову.
— Ну хорошо! Ее повесят, распнут! Но ты на что рассчитываешь? Что он тебя поблагодарит за помощь следствию? Да он сам тебя в порошок сотрет за такие штучки!
Хелен странно улыбнулась. Это, должно быть, значило — пусть сотрет. Лишь бы не отворачивался равнодушно и не смотрел мимо, как все последние годы… Лишь бы вспомнил свою Ленхен, ее губы, ее волосы, белую нежную кожу, всегда пахнущую жасмином…
— Он не вернется к тебе, — упрямо и зло произнес Геббельс.
«А если вернется? — отвечала ее улыбка. — Лишь бы никто не мешал».
Эта улыбка погружала его в ад. Он чувствовал, как сердце корчится от боли. У него оставался последний аргумент, тот единственный, который убил бы в ней надежду. Он ведь понимал, отчего она вдруг воспрянула, — Роберт последнее время почти не пил. Правда, это стоило ему срыва, но ей-то что до того! Он не пил, а она давно втемяшила себе в голову, что трезвого она его непременно заполучит — просто потому, что она — это она, самая умная, изысканная и блистательная. Бедняжка не знала, почему он не пьет все эти дни, почему, напрягая волю, удерживает себя на самом краю.
Поразительно, но всезнающая Хелен до сих пор не ведала того, о чем знали все в этом доме. Она даже не догадывалась о роли юной Маргариты Гесс.
— Или ты все сделаешь сам, или я обращусь к Штрайхеру, — сказала она уже совсем спокойно, стоя к нему спиной и поправляя волосы у зеркала. — Мне известны факты. Я готова давать показания и свидетельствовать под присягой. Итак?
Она резко повернулась, обдав его прелестью светящегося страстью лица — яркой, мощной волной.
— Я п-подумаю, — пробормотал Геббельс.
— Недолго. До завтрашнего утра.
А дождь между тем кончился, и ночь была звездной. Когда в спальне девушек, в правом тихом крыле дома, раздался звонок, обе вздрогнули и переглянулись. Они сразу почувствовали, что это тот самый звонок. Грета прикусила губу и не двигалась; Гели взяла трубку. Послушав, молча протянула ее Маргарите.
Произнеся в ответ «нет», «да», «да», Грета вдруг вскочила и стала стремительно одеваться. Она так спешила, что без конца роняла что-то, и Гели, счастливая, подавала ей то шарфик, то перчатки, то заколку для волос, которые рассыпались у нее из-под серой меховой шляпки. Едва Грета убежала, Гели кинулась к окнам, но в этой части парка почти не было прожекторов, и она ничего не увидела.
Роберт ждал Маргариту у самого крыльца и тотчас протянул ей руку, чтобы она не упала, стремительно выскочив в полную темноту. Она только на мгновенье оперлась на его руку и тут же отдернула ладонь. Он хотел извиниться, начать объяснять ей что-то, но не стал. Все могло измениться за эти дни, хотя… Нет, не похоже.
— Что вы делали сегодня? — спросил он, чтобы как-то нарушить молчание.
— Ничего. Так… читала. А вы?
— Я сегодня был с сыном. Его привозили ненадолго.
— Я вас видела с ним в парке. У вас очень красивый мальчик.
— Да, к счастью, совсем на меня непохож.
— Станет похож, когда вырастет.
— Не дай бог!
— Необязательно внешне, но чем-нибудь — непременно.
— Думаю, я уже отдал ему все, что у меня было хорошего, — музыкальный слух и упрямство. Пойдемте куда-нибудь. Хотите в театр?
— Ночью?
— Во Франкфурте всегда было два ночных театра, именно театра, а не варьете. Это довольно любопытно, если, конечно, они еще живы.
— Вы любите театр?
— Иногда, под настроение.
— Тогда идемте, — кивнула Маргарита. — Только я не одета.
— Там это не важно. Это не Гранд-опера. Там все смотрят на сцену.
Когда они уже садились в машину, выехавшую на боковую аллею, Роберт случайно взглянул на три светящихся в правом крыле окна и прищурился: в одном из них уныло маячила тоненькая женская фигурка.
— А может быть… — начал он.
— Конечно! — воскликнула Маргарита.
— Тогда посидите в машине. Я за ней схожу.
Видимо, не стоило этого делать… Роберт подумал так, уже поднимаясь по лестнице. Грета могла обидеться… Продолжительная трезвость явно не шла ему на пользу.
Через несколько минут он возвратился к машине, ведя под руку смущенную Ангелику. Она бесшумно скользнула на заднее сиденье и забилась в уголок.
Лей хорошо знал город и, сделав с десяток крутых зигзагов по франкфуртским улицам, вырулил на площадь муниципалитета, где их нагнала охрана СС, а затем, свернув к набережной, промчался прямо через городской парк, порой маневрируя между стволами, и наконец резко затормозил у длинного одноэтажного здания, выходящего фасадом на пруд.
— Год назад вот в этом сарае работал Йеснер. В феврале ему пришлось уйти из Берлинской драмы, — пояснил он. — Впрочем, это долгая история. Я сейчас узнаю, что там, и вернусь.
— Кто такой Йеснер? — тихонько спросила Ангелика.
— Леопольд Йеснер? Режиссер, наша гордость! Меня родители в детстве всегда водили на его спектакли. Я помню… «Ричард Третий». Представляешь, сначала чернота — неизвестность; потом красное — уже пролитая кровь, и наконец белый занавес — как очищение. Это нужно было видеть! А в «Гамлете» у него Клавдий походил на канцлера, а Гамлет — ты не поверишь — современный парень! Почему он ушел из Берлинской драмы?
Ангелику больше интересовало, кто такой Гамлет, но она постеснялась спросить и вместо этого почти шепнула:
— Ты на меня не сердишься?
— Сержусь. Как можно жить дома, в Германии, и не знать Леопольда Йеснера?
Гели хотела сказать: «Хорошо тебе! А меня мать если куда и водила в детстве, так только в кирху на соседней улице!» Но промолчала.
— А тебе какие нравятся спектакли? — спросила она. — Где все, как в жизни, или где все такое… ненастоящее?
— Знаешь, экспрессионизм я с трудом воспринимаю. Сейчас в моде сюрреализм, а это еще труднее понять. Эстетика должна быть логична.
— Это почему же? Потому что в подсознании у нас неэстетичный хаос, которому на сцене делать нечего? — спросил возвратившийся Лей, захлопывая дверцу.
— А вы не согласны?
— У нас в умах сюр — куда же от него денешься?
— Но можно писать, как Брукнер. Или как Брехт!
— Брехт… — Лей поморщился. — «Трехгрошовая опера», конечно, изящный и эстетичный реализм, но… По-моему, у подсознания больше прав в искусстве, чем вам кажется. А реализм — всегда политика. И всегда плагиат.
— Брехт не плагиатор! — возмутилась Маргарита. — Это у Джона Гея не характеры, а тени!
«Как будто не по-немецки говорят, — огорчалась, идя за ними, Ангелика. — Ничего не понимаю».
Войдя в здание, вокруг которого царила тишина, они неожиданно обнаружили, что там полно народу. В фойе без кресел и стульев сотни три молодых людей, собравшись группками или блуждая поодиночке, курили, переговаривались, кое-где — жарко спорили. Все они были в основном очень молоды, ровесники девушек — скромно одетые, с приятными лицами, на которых не было ни скуки, ни оголтелости.
— Что здесь сегодня? — спросил Лей у одного из ребят в длинном, до колен, шарфе, трижды обмотанном вокруг шеи.
— Университетский театр, — вежливо ответил тот.
— А пьеса?
— «Человек-масса» Эрнста Толлера.
— Останемся? — спросил Роберт девушек.
— Конечно! — воскликнули обе.
— А почему вокруг так тихо? Это что, запрещенный спектакль? — поинтересовалась Маргарита.
Лей пожал плечами.
— Пьеса не запрещенная, но, если пронюхают нацисты, будет скандал, — отвечал за него парень в шарфе. — Никому неохота связываться с этими тупоголовыми.
— Уже были эксцессы? — спросил Лей.
— Эксцессы — это мягко сказано. Мордобой.
— То есть появлялись парни в форме и начинали избивать актеров и зрителей?
— Нет, не так, — усмехнулся парень. — Вы, наверное, наших нацистов в деле не видели. У них другая тактика. Они хитрее. Достаточно появиться одному-двум в зале, и будет драка.
— Как же могут один или двое драться со всеми? — удивилась Маргарита.
— Вот как раз они-то драться и не будут. Они других стравят.
— Тупоголовые стравят умных? — уточнил Лей.
— В том-то и парадокс! — щелкнул пальцами парень. — Я сам этого понять не могу. Они же все кретины, знают одно — бей жидов и красных! И сами никогда в спор не вступают — у них на это мозгов нет.
— Так что же они делают?
— Бросают реплики. Вроде искр. Причем набор один и тот же, но кем-то умно составленный. В зале ведь всегда есть не согласные друг с другом, так сказать, на социальном уровне.
— Например, студент и рабочий? — снова уточнил Лей.
— Ну да. Или два студента — один голодный, другой — из богатеньких.
— Как же можно, поняв теорию провокации, поддаваться ей на практике?
— Второй парадокс, — согласился парень. — А знаете, — он вдруг кивнул в сторону выхода, — вон те четверо в костюмчиках с иголочки — очень подозрительные.
Он указал глазами на охранников из СС, догнавших Лея и девушек.
— Как вы распознаёте нацистов? Не по костюмчикам же? — уже не скрывая улыбки, спросил Лей.
— Сам не знаю, — тоже улыбнулся парень. — Я их чувствую.
— Да зачем им нужно, чтобы в этом зале все передрались? — не выдержала Маргарита.
— Тренируются, наверное, — ответил парень, пропуская их с Ангеликой вперед; зрители начали заходить в зал.
Едва началась пьеса, Лею сделалось скучно и досадно. Гели и Грета, напротив, кажется, целиком обратились в зрение и слух.
«Это ж нужно было попасть на такое!» — думал Роберт, наблюдая, как героиня внушает герою, что он имеет право жертвовать только собой, и как герой возражает ей, что жертвы оправданны, если затем наступят покой и мир для всех. Героиня, ожидая казни, отказывается бежать из тюрьмы, поскольку для этого ей нужно переступить через жертву — жизнь глупого сторожа. Она гибнет, оставляя толпу без своего руководства.