Плач перепелки. Оправдание крови — страница 23 из 123

»

Марфа, услышав это неожиданное пение, выпрямилась и поискала глазами птицу.

Аксюта Драница между тем продолжала начатый разговор.

— А как раз на спаса и должна была родить, — сказала она про Мелешонкову Сахвею. — Так без хозяина теперь попробуй выходи одна. Это ж когда спать с бабой, так и Мелешонок тут, а вот когда работать треба — так нема его!

— Что ты говоришь, Аксюта! Ведь человек не собакам сено косит, а воюет!

— Так… Вон Роман Семочкин тоже воевал, да не сплоховал. Зато дома теперь. А Мелешонок, может, голову положил где. И кости дождь этот полощет, если не присыпал землей кто…

— Оно так, — сказала Марфа неопределенно, то ли соглашаясь с Аксютой, то ли думая о чем-то своем.

Рассадник наконец был поправлен, и Марфа отошла от него, начала ломать на грядке свекольную ботву. Когда корзина наполнилась, она бросила на ядреную ботву два огурца-семенника, лежавшие до сих пор, как опаленные поросята, на черноземе, и той же стежкой вернулась во двор.

Зазыба уже не мастерил. Под поветью у них был отгорожен высокий закуток, где обычно Масей, когда приезжал домой и лепил фигуры, складывал разный инструмент, материалы, а больше глиняные или гипсовые заготовки, и Зазыба теперь что-то искал там.

Некогда Зазыбы, жившие в Веремейках, очень удивились, что один из их рода проявил склонность к явно непривычному в крестьянстве делу. А началось как бы с забавы. В двадцатом году в хату к Евмену Зазыбе попал на постой чех из интеротряда, который направлялся на польский фронт, и маленький Масей увидел, как тот из глины и воска лепил человеческие фигурки. Вылепил чех и голову хозяина дома. Но деду не понравилось — мол, нечистая сила все это! Пришлось смущенному чеху переделать человеческую голову на… дыню.

Чех тот пожил в Веремейках, кажется, с неделю, пока стоял весь отряд, но Масею хватило этого. Вскоре он начал брать тишком с божницы бабкины свечи и лепить из них всякую всячину, а как подошло лето, принялся таскать во двор глину. В погожие дни обычно все на Зазыбовом дворе — и завалинка под окнами, и крыльцо — было заставлено Масеевыми «изделиями». Дед Евмен ходил довольный: «Вот и мастер, гляди? Может, гончаром станет, так!.. — Тогда считалось, что даже плохой гончар не хуже среднего хозяина. — Теперь, — твердил он сыну своему Денису, — надо подождать, пока хлопец немного подрастет. А там купим гончарный круг, глина-то вон за хатой, только и расходов потом, что на свинец, чтоб кувшины да горшки обливные получались».

Но радовался Евмен Зазыба до тех пор, пока все, что лепил из глины Масей, было похоже на горшки, а как только на завалинке под окнами увидел человеческую голову, похожую на чеха из интеротряда, то разочарованно махнул рукой: и этого сатана совратил!

Потом дед смирился с «чудачеством» внука. Но не дождался, пока тот выучился.

И все же Масей вылепил скульптурный портрет деда Евмена. По памяти. Теперь портрет который год стоит в хате, накрытый, словно от мух, черной шалью…

Марфа зашла под поветь сказала:

— Вон Аксюта Дранинева говорит, что немцы будут распускать наши остроги, так, может, и Масей тогда?..

Зазыба высунул из закутка голову.

— Откуда она это знает?

— Так люди ж что-то знают! — с непонятной злостью сказала Марфа.

Тогда Зазыба свел брови и вскипел:

— И ты тоже… такая же дура, как и Драницева Аксюта! Мелешь языком невесть что!

От его крика Марфа вздрогнула, залилась слезами.

Некоторое время взбешенный Зазыба тупо смотрел на нее, не понимая, откуда взялось все это у жены, потом смягчился. Что-то жалостливое шевельнулось в нем при виде слез, он смущенно оглянулся вокруг и, широко размахнувшись с досады, вогнал топор острием в стену.


В деревне на родины ходят охотно — бабы утром пекут оладьи, яичницу, завертывают в наметку[5] и несут потом все это в хату к роженице.

У Марфы печь сегодня уже была вытоплена, и ничего особенного, с чем можно идти на родины она не готовила. Просто принесла из чуланчика сырые яйца, положила, пересчитав, в берестовый кузовок, похожий на польскую конфедератку. Но этого было мало. Тогда она открыла в сенях кадку, оттуда пахнуло старым салом. На дне в несколько слоев лежали пожелтевшие куски еще рождественского. Кабанчика Денис заколол ладного, и хотя было всего двое едоков, но к жатве оставалось от того кабанчика не так и много — в чуланчике на жерди висел завернутый в тряпицу окорок да вот эти восковые куски в кадке. Зазыбы, как это бывает обычно в деревне, давали в долг Касперучихе, тем же Прибытковым, и на скорую отдачу теперь рассчитывать не приходилось. Марфа взяла из кадки кусок фунта на четыре, стряхнула с него соль. Подумала отрезать от него малость, но не стала этого делать — понесет целый. Берестовый кузовок сразу же потяжелел и Марфа накрыла его наметкой.

— Вы тут поедите без меня, — сказала она Зазыбе, который, придя со двора, прилег на топчан: хотя и короткая, но неожиданная ссора с женой под поветью расстроила его, пожалуй, больше, чем недавняя стычка на конюшне с Романом Семочкиным. Зазыба хорошо понимал, что злиться, а тем более повышать так голос на Марфу не стоило; та будто заново в эти дни переживала за сына и потому легко принимала к сердцу все, даже неразумное и злое, что ей говорили, лишь бы что-то услышать о Масее, обрести хоть какую надежду на его возвращение. И ему теперь было стыдно и неприятно оттого, что, накричав на Марфу, он тем самым, считай, накричал и на себя — вот уже много лет, как жена стала его молчаливой тенью, казалось, она никогда и не догадывалась, что можно жить и вести себя иначе, что можно в чем-то отличаться от мужа. К тому же Зазыба считал, что Марфе и вообще не слишком повезло в их доме: рано, чуть ли не у самого алтаря, пришлось браться ей за всю женскую работу в хозяйстве, так как свекровь, Денисова мать, хворала, доживая последний год на этом свете, а Денисова сестра Устинья собиралась ехать со своей семьей в Сибирь — у Зазыб, чтобы им отделиться, не хватало земли, в то время как где — то в далекой Сибири ее в избытке, и Устиньин муж, как и многие в Забеседье, наслышавшись разного про «сибирское Эльдорадо», не удержался от искушения, тоже захотел податься туда, да и зажить наконец самостоятельно. Правда, им пришлось делать несколько попыток, чтобы выехать. Возы со скарбом то и дело перехватывались стражниками на белынковичском большаке, который вел на Рославль, — когда отъезд на новые земли среди здешних людей стал массовым, или, как писали в своих бумагах тогдашние чиновники, «неплановым и повальным», был отдан приказ задерживать переселенцев и возвращать в деревни. Кажется, только на третий раз мужикам удалось обойти стражников, которые Скрип колес слышали издалека, будто журавлиный крик. На этот раз веремейковцы уже ехали хоть и кружно, однако по другой дороге — сперва через лес на Держинье, потом на Мошевую, возле имения Шкорняка, и уже оттуда двинулись на Клинцы. После отъезда золовки Марфа стала единственной хозяйкой в доме, но, как говорится, с того дня и вовсе света белого не видела — трудилась денно и нощно.

— Ладно, — отозвался Зазыба.

На голоса вышла со своей половины и Марыля.

— Куда это вы, Марфа Давыдовна? — спросила она хозяйку.

— К роженице, — ответила Марфа, по-крестьянски ласково улыбнувшись девушке. — Родила у нас тут одна, так… Не знаю, хлопца аль девку. Схожу вот, проведаю.

Она взяла накрытый наметкой кузовок со стола и вышла.

Мелешонкова хата стояла почти у леса, в так называемых веремейковских Подлипках. По ту сторону селились позже всего, когда в деревне стало не хватать ни земли для новых хозяйств, ни места для подворий. Мужики, как деды их, корчевали там делянки, мотыжили и пахали, и немало на это было затрачено времени, немало пролито пота, но пуща постепенно отступала перед человеком. Мелешонковы подались в Подлипки после других, и потому хата их была крайней. В Веремейках говорили, что в окна к Мелешонковым в лютые зимы заглядывают даже изголодавшиеся волки.

Теперь в Подлипках жило несколько семей — одной небольшой улицей, — и за каждым двором там были сады с разросшимися, еще по-лесному крепкими деревьями, с буйным цветом весной и гулким ночным яблокопадом осенью.

В Подлипки от Зазыбовой хаты можно идти по деревне, главной улицей, в конце лишь повернуть придется направо. Однако то была дальняя дорога. И Марфа, закрыв за собой калитку в переулок, поспешила напрямик — за нижними огородами вела в Подлипки стежка, надо только удержаться на узенькой гати, соединявшей травянистые пригорки. После затяжного и почти непрестанного дождя гать совсем расползлась, поэтому Марфа подобрала возле стежки ольховый хлыст и несмело ступила на порыжевшие^ давно слежавшиеся под болотной грязью еловые ветки. Но все обошлось. Гать выдержала, и Марфа со своим кузовком очутилась вскоре на травянистом пригорке» откуда так хорошо видны и хаты в Подлипках, и озеро за ними: Над деревней еще висела мельчайшая сетка, сотканная из дождя, но на крыше Мелешонковой хаты уже поблескивало в скупом свете дня какое то стекло. Марфа увидела с пригорка деревню и неожиданно обрадовалась, ведь в последнее время она никуда не выходила далеко, все горевала да пыталась приглушить в себе тот холодный страх, в котором жили теперь все деревенские; там, возле своей хаты, она все это время чувствовала гнет неизвестного, того, что предстояло испытать, а здесь, на этом травянистом пригорке, всего в полукилометре от дома, ничего похожего не ощутила. Достаточно было увидеть ей, что все в деревне оставалось нерушимым и что ничего плохого пока ни с кем не случилось. Более того, Сахвея Мелешонкова даже родила ребенка!..

Марфа озабоченно глянула на свои парусиновые туфли, выпачканные болотной тиной, поставила возле себя берестовый кузовок и, подобрав юбку, принялась вытирать мокрой травой кожаные носки.

У роженицы, когда Марфа пришла туда, уже сидели Кулина Вершкова, Галка Симукова, жившая неподалеку, в тех же Подлипках, а также Ганнуся Падерина, а из молодиц — солдатки Дуня Прокопкина, Роза Самусева и Гэля Шараховская. Эти трое были подругами Сахвеи еще с девической поры.