Плач перепелки. Оправдание крови — страница 71 из 123

— Дак, может, молочка тогда? — птицей встрепенулась мать.

— Давай молочка, — ласково улыбнулся сын. — А то хлеб какой-то непропеченный у белоглиновской был, аж нутро жжет. И воду, кажется, пил из Беседи, а все жжет.

— Это не хлеб виноватый, — выслушав сына, сказал Зазыба. — Живот твой виноватый. Что-то в желудке порушено. Здоровый желудок и сырой хлеб одолеет. У здорового человека желудок как жернова. Ему только подавай.

— Может, и так, — согласился умиротворенный Масей. — Не на курорте же столько лет был. — И глянул испытующе на отца, тот даже голову вдруг опустил, будто тоже был виноват, и спрятал глаза.

Обхватив бережно обеими руками, мать внесла из сенцев черный, с высоким горлышком гладыш молока вечернего удоя — она всегда на ночь оставляла молоко в чулане, чтобы не прокисло.

Масей пересел с лавки к столу, втиснулся на ту скамейку, что стояла между внутренней дощатой перегородкой и столом. Покуда он шел от лавки, отец успел оглядеть его, как говорится, с ног до головы, потому что до этих пор — и тогда, на крыльце, и теперь на лавке — сын все время сидел. Кажется, и рост у сына был прежний, и фигура такая же, но в лице явственно замечалось новое, и не столько потому, что сын отощал (в конце концов, невелика хитрость отощать человеку в такой дороге), сколько потому и, может, скорей всего потому, что лицо его стало как бы прозрачным. Зазыба отметил и ту мелочь, что для такого радостного случая сын улыбается маловато, все больше говорит с матерью, будто озабочен или болит у него что и боль ни на минуту не проходит. И еще Зазыбу удивило — сын так и не разделся в отцовской хате, не снял заношенного пиджака, похожего чем-то на старую куртку, словно рассчитывая на временный приют.

«Нелегко, ох, нелегко нам будет друг с другом…» — вдруг подумал Зазыба.

Между тем Марфа сполоснула чистой водой медный ковш, который сняла с гвоздика на стене, поднесла его к самому краю гладыша, чтобы не пролить сливок, схваченных желтоватой пленкой, и уже потом полегоньку наклонила гладыш. Белая струя проворно зажурчала в литровом ковше.

Отец сказал, явно подбадривая сына:

— Вот поживешь с нами, матка и отпоит тебя молоком. Пройдет тогда и изжога твоя, и всякая лихоманка пройдет, если завелась где.

Наконец Марфа поставила перед сыном ковш с молоком, сама стала напротив, шагах в двух от стола. Сын сразу же схватился за ручку, начал жадно пить, чувствуя почему-то неловкость оттого, что на него пристально глядят и мать, и отец. Отпив полковша, Масей оторвался, чтобы передохнуть, минуту, может, даже больше сидел неподвижно. Потом снова взялся за ковш. А как выпил до дна, засмеялся тихо, каким-то совсем иным смехом, будто до сих пор был не уверен, что вправду опростает знакомый с детства ковш, давнюю свою мерку. От этого нечаянного его смеха родители, казалось, повеселели.

— Ну вот, — воскликнула мать, — напился молочка, а теперь спать ложись, раз есть не хочешь. Зараз тебе постельку соберу. Выспишься, а там бог и раницу даст.

Масей упрямо покачал головой:

— И спать мне не хочется!..

— А дитя-я-ятко мое-е-е, дак ночь жа вон еще в окнах стоит!

— Я целый день спал, мама. И так сколько времени: день лежишь, спрятавшись в кусты подальше от дороги, а ночью шагаешь.

По этому разговору Зазыба понял, что материнская власть над сыном кончается.

— Ну что ж, пополуночничаем, — сказал он беззаботно. — Оно и правда, какой теперь сон!.. Ну, разве еще тебе, Масей… А нам с маткой уже сна немного и надо. Порой схватишь одним плазом час-другой, и довольно. Стареем мы с маткой, сын, стареем!

— Это ваши-то поды — старость?

— Стареем, стареем… — не принял Масеевой деликатности Зазыба. — Но может, и правда завесить одеялами окна?

— Дак…, — Марфа непонятливо всполошилась: мол, за чем же задержка?

— Как хотите, — ответил сын, поняв, что отцова настойчивость не случайна. — В конце концов, светомаскировка не помешает. — И спросил: — Немцы в деревне есть?

— Нету, — ответил отец. — Но я это к тому говорю, не занавеситься ли, мол, что мы так привыкли. — И стал объяснять дальше: — Обычно мы света не зажигаем. Ну, а если случается, то окна занавешиваем. А немцев в деревне нету. Так что не бойся.

— Ты, мама, тоже садись, — спохватился Масей, видя, что мать до сих пор на ногах. — И ты, батька, зря не стой. А то вы что-то сегодня как с чужим со мной.

— Да и ты бы скинул эту одежину, вольней бы почувствовал себя дома, — посоветовал отец.

А мать спросила:

— Может, ты бы, Масейка, молочка еще выпил, а?

— Нет, мама, нет.

— А то ведь корова дает.

Зазыба не стал занавешивать окон. Присел на скамью.

— Откуда же ты шел этак долго?

— Из-под Минска.

— Из-под самого?

— Чуть не от самого. От Смолевич. Как раз там один добрый человек и отпустил меня.

— И ни разу после не подъехал? — повернула на себя разговор Марфа.

Масей улыбнулся — ему все время хотелось улыбаться матери, словно бы задолжал ей в этом.

— Случалось, что и подъезжал, — уточнил он. — Даже немцы один раз на машине километров тридцать провезли. Но больше добирался на своих двоих.

— Скажи ты, даже немцы!

— Тыловики. Уже как фронт далеко отошел. Им только сунь что-нибудь. Ну, а у меня как раз был кусок сала. Дед один после ночлега в дорогу дал. Я этот кусок и показал немцам.

— Скажи ты!.. — снова изумилась Марфа.

— А что это за человек был, что отпустил тебя, как ты говоришь? — через некоторое время спросил Зазыба.

— Конвойный.

— Значит, ты не по чистой пришел?

— Нет.

Сильно пораженный, Зазыба опустил голову.

Почувствовав внезапное отцово смущение, Масей даже подвигал с досады кожей на лбу, чтобы разогнать морщины. Он понял, что беседа перешла ту границу, за которой уже нечто в их представлении могло истолковываться совсем по-разному. Может, от этой мысли, а может, и еще от чего-то, пока не осознанного, его вдруг охватила сильная и неодолимая, невыносимая тоска, налетавшая только прежде, когда он начинал рассуждать сам с собой обо всем, ведь своим нелепым заключением не мог даже похвалиться; в любом, самом счастливом варианте оно выглядело как нечто невероятно кошмарное и позорное. А война еще больше перепутала его судьбу. Масей иной раз готов был поверить, что из-за него вот уже который год черт спорит с богом. Про свое нечаянное освобождение он хоть и рассказывал спокойно, но разумом понимал, что это тоже один из тех узелочков, что хитрым манером завязывал на его судьбе черт, ведь в теперешних условиях, даже оказавшись счастливо дома, навряд ли повезет ему совсем развязать этот узелок. Во всяком случае, Масей покуда не видел такой возможности. Видно, поэтому и отец сидит перед ним на лавке и не может поднять головы, будто с похмелья, будто виноват перед хозяевами, у которых вчера буйно гулял.

То ли от тоски, охватившей душу, то ли просто от грязи, от которой заскорузло тело, Масей, не замечая того, привычным движением сунул руку под одежду и неистово стал расчесывать ребра. Мать настороженно, даже с болью в душе ждавшая, когда наконец снова заговорят в прежнем радостном тоне ее мужики, увидев это, сказала торопливо:

— Ничего, сынок, зараз день настанет, истопим баньку тебе, попаришься…

— А нашто дня ждать? — будто проснулся Зазыба, обрадованный, что нашлось дело не в хате и что не надо будет понуро сидеть на лавке. — Теперь вот и займусь баней. Все равно же не спим. Где это мои онучи, мать? Подай-ка, обуюсь да пойду. И правда, чего нам дня ждать?


Через несколько минут Зазыба уже стоял под навесом высокого крыльца, пристроенного к сенцам со стороны заулка, вдыхая ночной воздух. Из дома сюда не доносилось ни звука, и поэтому он не слышал, как Марфа говорила сыну:

— Ты, сынок, отцу тоже посочувствуй. Ему нелегко теперь, ой, нелегко! Сдается, дак раньше и не очень приставало все к нему. Но эти годы, как не было тебя, самые горькие. Мы ведь даже не знали, где ты и что с тобой. Сказали ему в районе, что засудили тебя, ну, мы и поникли сразу. Это ж надо, чтобы у такого заслуженного отца да такой сын вырос, не каждому верилось, что мог ты что-нибудь супротив власти сделать. Но скажу тебе… Ну, что я сама думала, это дело десятое. У матки завсегда свое в голове и в душе. Ее никто не переубедит, раз она сама не верит. Дак я говорю, батька твой… Он так же само не поверил, чтоб ты где-то что-то такое супротив власти…

— И правильно делал, что не верил, — твердо, будто даже с упреком ответил на это Масей.

— Правда, он все молчал, — кивнула мать, — но ведь от меня не сховаешься. Я в глаза погляжу и все уже буду знать. Дак, бывало, придет домой он, сядет где ни на есть и думает. А тут вскорости еще и с председателей сняли. Тоже, говорили, из-за тебя. Нет, сынок, нелегко ему было. Но теперя, кажись, дак и вовсе тяжело стало. Война эта, скажу тебе, тоже великой тяготой легла на него. Все он душой болеет, горюет да тревожится. Иной раз глядишь на него, глядишь и подумаешь: ну разве ты виноват, чего же убиваешься? Разве же ты виноват, что германец наступает?

С тех пор как Зазыба увидел во дворе сына, прошло не очень много времени, но луна успела зайти и деревня была уже окутана темнотой. Правда, на небе по-прежнему блестели звезды. Их даже теперь вроде прибавилось, по крайней мере, горели они ярче и, кажется, уже не чужим, неподвижным отражением, а своим, трепетным и живым сиянием. Это сияние не давало совсем сгуститься ночной темноте, о какой говорят обычно — хоть глаз выколи. Зазыба наверняка заметил бы в теперешнем полумраке человека в своем заулке, если бы тот вдруг стоял где или зашевелился.

Свет горел только в Зазыбовой хате. Выплескиваясь наружу через два окна, он косо, полосами освещал серую дорогу и на противоположной стороне ее, скользя и ломаясь, упирался в обшитые досками строения Прибытковой усадьбы.

Когда фронт стоял на Соже, постоянно слышно было его дыхание — вдруг сполохи взрывов в небе заиграют или канонада нарушит тишину, а порой и то и другое вместе. Теперь фронт совсем не ощущался: как откатился, т