– Уже много лет назад, может быть лет десять, я утратила способность к эмоциям, – объясняла Лиза. – Это случилось незадолго до отъезда, еще в России. Америка тут ни при чем, я уже приехала такой. И понимаешь, все наоборот, этого мира, ни светлого ни темного, ни громкого и цветного, про который ты говорила, я давно не чувствую. И сквозь мое сердце, наоборот, никто и ничто не проходит, огибает вокруг, – она показала ладонью, как огибает. – Я давно живу в такой… даже не знаю, с чем это сравнить…
– Пресности?
– Даже хуже. Пресности со знаком минус. Бесцветности полной. Хотя раньше и у меня все было примерно так, как ты говоришь, – острота восприятия, боль. Я писала стихи, много рисовала, у меня была какая-то постоянная внутренняя жизнь – богатая, подвижная. Я все время двигалась вперед. Что-то новое для себя открывала, понимала, поражалась, восхищалась, тоже плакала часто. И никогда не думала, что когда-нибудь превращусь в такое вот серое бесчувственное существо.
– Ты не бесчувственное!
– Да, пока пью. Это хоть как-то восстанавливает мир, я хотя бы снова вижу краски, цвета, испытываю эмоции. В таком мире я могу существовать. Мне нужен допинг, хотя бы для того, чтобы просто говорить сейчас с тобой, понимать и отвечать тебе.
Они уже выпили по бокалу воды с кружком лимона на стеклянном краю и ждали супа, в паузе Лиза, прикрывая бутыль салфеткой, разлила в опустевшие бокалы оставшееся. Хотя прятаться было не от кого, официантка ушла. Бокалы заполнились почти целиком. Выпили за тех, кто не с нами.
– А если просто, – Аня закусила лимоном, поморщилась, – ты повзрослела десять лет назад и одной душевной жизни тебе перестало хватать? Она же все-таки тесная.
– Но мне хватало ее, всегда хватало. И всем, кого я знала и знаю, ее хватало, хватает вполне!
– Ты не как все.
– Еще все меняется, когда я влюбляюсь, – Лиза вздохнула. – Но это теперь тоже случается слишком редко. Сейчас это почти произошло, но если он знает, тогда… всё.
– Но ведь этого тоже хватило бы ненадолго!
– Ты хочешь сказать, мне нужно что-то еще.
– Да.
– Что?
– Я не могу больше повторять.
– Говорю тебе, я в Него верю, но это… – Лиза повысила голос, – не меняет! ничего!
– Потому что ты не думаешь, что Он живой!
– Теперь уже нет.
– Что Ему тоже бывает больно, обидно, радостно.
– Ты права.
– Но если представить только, что Он живой, тогда и все вокруг сразу бы ожило. И можно было бы для Него что-то тут же сделать, как для человека!
– Наверное.
– Не пить больше. Я тебя прошу.
– Да ведь я могу в любой момент бросить, – Лиза вдруг кратко хохотнула и подняла бокал. Выпили за плавающих и путешествующих.
Наконец принесли суп в горячих глиняных горшочках, залитых сверху сыром, Анька продырявила ложкой сыр. Внимательно посмотрела внутрь, там плавал лук, из проруби вырвался луковый и перечный аромат.
– Лизка, ужасно вкусно!
Лиза попробовала, кивнула.
– Отличный супчик!
– Прямо из Парижа.
Они засмеялись. Выпили за мастерство во всех областях и сферах. Бокалы опустели, и Лиза разлила вино. Без паузы выпили за счастье в личной жизни.
И сидели еще долго, говоря уже о другом. Москва, друзья, как давно все оставлено, как все меньше писем оттуда, как полынью пахнет хлеб чужой. Но хлеб был такой мягкий, свежий, его нужно было отламывать большими кусками и запивать крупными жадными глотками, рассеянно глядя на горящее матовым светом, бесшумное отсюда море.
Вино было недопито, но больше пока не хотелось, взяли бутыль с собой. Старую извлекли из рюкзака и оставили внизу, у ножки стула, официантка словно и не заметила ничего. Они расплатились, побрели по набережной дальше. Впереди показался новый спуск к воде.
– Лизка! – Аня вскрикнула. – Эта сила меня точно раздавливает! Подминает.
– Какая?
– Всякая! – Аня побежала вперед, к морю, но бег получился странный – замедленный, огромными, неровными шагами. Ее явно сносило слегка. Она бежала по песку не останавливаясь, не тормозя, Лиза невольно двинулась вслед, ей показалось: сейчас вбежит в воду прямо в куртке и джинсах. Но у самой кромки Анька остановилась, зачерпнула воду ладонью, плеснула в лицо, быстро пошла обратно.
– Лизка, – закричала она еще издалека, запыхавшись. – Лизка!
– Как водичка?
– Уже немного остыла. Елизабет, Елизабет. А хочешь, сделаем чудо? Ведь тогда ты бросишь? Хочешь, я пойду по воде? Хочешь?
– Что, прямо сейчас?
Анька замерла на миг, подумала.
– Нет, лучше, наверное, там, в Тверии. Там надежнее, да?
– Наверное. Давай лучше там!
И Лиза, взмахнув руками, продирижировала что-то невидимому оркестру. Она была в отличной форме, хорошо говорила и хорошо шла, только глаза горели ярче, белки всверкивали в темноте, и как будто еще сильней потемнела кожа, она была как негритянка сейчас.
– Лизка, знаешь что?
– Знаю.
И Лиза послушно опустила руку в рюкзак.
И дальше они снова ехали в Тверию. Автобус уходил только через час. Они ждали в привокзальном кафе, совершенно безалкогольном, увы. И тайно от служителей снова и снова разливали по уже освободившимся от быстро опрокинутого сока бумажным стаканчикам прозрачную жидкость. Ели апельсин и отпивали долгими медленными глотками и потом громко-громко говорили по-английски, как две заправские американки, и было все еще мало, не хватило самую малость до полного взлета! Но кончились деньги, помнишь? И Анька все повторяла: еще бы чуть-чуть, литтл, литтл!
– Литр, литр! – подхватывала Лиза, и они хохотали.
На табло загорелись нужные зеленые буковки, прикатил их автобус. В салоне играла музыка, водитель, молодой и веселый израильтянин, подпевал радиопесням и перекрикивался с пассажирами. На макушке в черных кудрях затерялся светлый кружок кипы. Аньку так и подмывало постучать пальчиком по этой смешной макушке. И еще хотелось в туалет. «Что ж ты на вокзале, что ж ты…» – Лиза давилась смехом, все ее сейчас невероятно смешило.
За высокими окнами простиралась святая, святая земля. Чувствуешь? Да что-то не очень – темно ж. Огоньки и как будто деревни, слышишь? Собака лает. Мы вообще-то где? Говорю ж тебе, говорю ж… Лизу снова душил беззвучный хохот. Анька тоже смеялась тихо, а потом стала, кажется, засыпать, прямо на ходу, не переставая кивать Лизке и даже что-то бормоча ей в ответ. Но внезапно очнулась, пришла в себя, пробила насквозь пелену этих выкриков, всхлипов, смешков и проговорила быстро-быстро: «Вот сделаем чудо, и ты больше не будешь, да?» «Вообще ни разу, о чем разговор, ты же видишь, всё под контролем!» – отвечала Лиза сквозь смех. Свет в автобусе погасили – в темноте сверкали ее глаза. «Да в жизни больше, а главное зачем, мне и так хорошо, оч-чень, ты же видишь…» И Аня соглашалась, мотала головой, улыбалась. На них оглядывались, два низеньких человека справа давно уже хитро посматривали в их сторону, говорили что-то возбужденно на своем языке, Аня и им улыбалась, кивала, потому что мир был чарующе сладок, благоуханен, напоен, потому что они были граждане Вселенной и Господь покрывал всё, все какие хочешь тяжкие грехи, какие угодно намерения целовал, лия и лия Свою бесконечную милость, я уж не говорю про воду, серебряную воду Тивериадского моря, светлую, как луна, упругую, как дальняя дорога вдвоем. «Вот увидишь, получится, надо только не забыть снять кроссовки, только горчичное зерно», – повторяла Анька и клевала носом, но музыка у водителя не давала ей окончательно соскользнуть.
Но потом Катька, Мишкина жена, как и было обещано, встретила нас в Тверии с лицом пронзительным, детским и, опуская глаза, просила Аню завтра, лучше завтра утром ходить по воде и делать чудо. Помогла ей раздеться, повесила на вешалку пыльную куртку, дала отпить ледяного желтого сока, сводила умыть лицо в сверкающий кафель, зеркала. Анька уснула тут же, в мягкой гостиничной кровати, крепко-крепко. Лиза еще долго курила на балконе, слушала плеск воды, смотрела на лунную дорожку, улыбалась одними губами в темноту и словно беззвучно разговаривала с кем-то. А Катька думала: надо подвинуться еще чуть-чуть, а то Аньке не хватает одеяла, – и все подтаскивала ей новые одеяльные куски лунной прозрачной ночью над озером Генисарет.
Лос-Анджелес, 1995
ПЛАЧ ПО УЕХАВШЕЙ УЧИТЕЛЬНИЦЕ РИСОВАНИЯ И ЧЕРЧЕНИЯ
Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.
Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.
Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр – в горькую синеву небес.
Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.
Ее отсутствие, вот что – два.
Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.
Вынужденность любви к ней – вот что четыре!
Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги всё. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.
Приезжай скорее и все-все мне объясни.
Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.
Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.
Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.