– А говорил, что хорошо живёте…
– Не врал, жили хорошо. Пока хохлушка моя не объявилась. Подъехала ко мне, подмазалась, стала умолять дочек в Люськиной квартире прописать, мол, им учиться надо, в ВУЗы поступать. Ну, я и попался на этот крючок. Дочек повидать захотелось. Стал Люську уговаривать: и по-хорошему, и по-плохому. Она поняла, что дело керосином пахнет, мне чемодан со шмутками собрала. Вот, говорит, Бог, а вот порог. Вот так-то! Мне эти хохлы, как красная тряпка для быка!
Братец замолк, сузив глаза, что-то напряжённо вспоминал. Митрич озадаченно поскоблил в затылке всей своей заскорузлой пятернёй.
– Ну, дела-а-а!
– А ты как думал?! – всё больше распалялся Василий, выкатив на Митрича от злости налившиеся кровью глаза. – Я этих хохлов на дух не выношу! Они нас всех «москалями» дразнят. Посуди сам: где мы? А где Москва? Короче, без жилья я теперь. Прикатил вот в родные края. Дома, говорят, и стены помогают. В посёлке оставаться не хочу. Может, кто в соседней деревне на постой пустит… Руки-то у меня хорошие, землю люблю. Не курю, водкой часто не балуюсь. Только вот у тебя, «на халяву»!
И захохотал, задвигал кадыком, будто поршень у него под кожей заработал.
Митричу стало не по себе. Что он всех хохлов под одну гребёнку гребёт? В каждой нации хоть одна да паршивая овца найдётся. И в том, что мы с Украиной «на ножах», простых ли людей вина? Недаром ведь говорится: «Баре ссорятся, а у холопов чубы трещат». А братец всё успокоиться не может:
– Вот и зятёк твой, того же замеса! Обдерёт тебя, как липку. Занеможешь – в дом инвалидов сдаст.
– Типун тебе на язык! Что разошёлся?! Я и рад, что зятёк в хозяйство вошёл. Я, вон, еле по дому колыхаюсь, самому до себя. В прошлом году лёгкие застудил, от воспаления в лёжку лежал. Зятёк меня и в больницу, и из больницы на руках выносил. Всю зиму меня с дочкой выхаживали. Так что ты это брось!.. Ничего худого он мне не делал.
Входная дверь скрипнула. Слышно было, как в кухню вошли дочь с зятем.
– Максимка! Буди-ка дедов, завтракать пора! – с порога громко распорядилась Варька. – Парным молоком отпаивать буду, нацистов этих, доморощенных.
– Их молоком не поправишь, бутылку ставь! – усмехнулся зятёк и велел Максимке: – Притащи-ка с веранды банку с малосольными огурцами. – А сам открыл холодильник. Дух мороженого сала с чесноком защекотал ноздри. Братец вожделенно чихнул. Митрич тоже утёр нос кулаком.
К столу вышли, шатаясь, бессильно плюхнулись на табуретки. Взглянуть в глаза зятю стеснялись. А тот уже наливал в рюмки. С лукавой улыбкой произнёс:
– Ну что, отцы, мировую?
Чокнулись молча. А что тут скажешь? Глотнули. Но кусок в горло не лез. Зять налил по второй. Но сам не пил.
– Ты, Коль, выпей! На нас, дураков старых, обиды не держи. От водки дерьмо полезло…, – глухо выдавил из себя Митрич.
– Да что ты, батя?! И в голове не держу. Мне просто за руль сегодня, а то бы поддержал компанию.
– А-а-а! – протянул Митрич. А Максимка, глядя на них, сотрясался от беззвучного смеха. Митрич шутливо двинул ему по затылку.
– Хорошо-о-о! – блаженно протянул братец, потирая ладонью свою петушиную грудь. – Чувствую, как лицо само расправляется, расправляется…
– Кто тебе это сказал, дядь Вась?! – съязвив, фыркнула в кулак Варька.
Братец довольно захохотал.
– Хороший ты мужик, Колька, хоть и хохол! И вчерась, вон, нами не побрезговал, спать уложил… И плохое вспоминать не будем. Как в той пословице: кто старое помянет – тому глаз вон!
Над столом нависла миролюбивая тишина. И дела ей не было ни до «москалей», ни до «хохлов». Только на экране телевизора всё ещё мелькали чьи-то разгорячённые лица. Но мудрая Варька, как всегда, вовремя выключила нагнетающий страсти ящик. Экран благополучно погас. И стало слышно, как неторопливо жуют деды, ласково трётся об ноги рыжий котёнок да отдувается Максимка, напившись досыта парного молока.
… Вот и слава богу!
Думы в голове у Ефимыча были такими же тяжёлыми, как гонимые оголтелым мартовским ветром снеговые тучи. Казалось, что не только в его жизни, но и в природе всё перевернулось, встало с ног на голову, и теперь всё шло как-то наперекосяк. Где это раньше было видано, чтобы снегу не выпадало аж до самого Рождества? Да и Крещенские морозы давно потеряли свою былую силу. А ему всегда хотелось, если лета – то с жарой да грозовыми ливнями, если зимы – то с морозами да метелями. Чтобы осенью кружилась голова от яркости листопада и щедрости даров природы. А весна будоражила душу сумасбродными ручьями и берёзовым соком. Словом, так, как было в его далёком детстве. Но жизнь распоряжалось по-своему. И, конечно, не он, Ефимыч, ей указ.
Поплавок легонько задёргался. Видать, крупная плотичка пытается стащить опарыш с крючка. Его верный пёс Бимка запоглядывал на него, завилял хвостом, мол, чего ждёшь, поддёрни! И даже длинные уши свои к лунке спустил, следя за трепыхающейся на крючке рыбёшкой. Бимка с полуслова, с полувзгляда понимал всё, что творилось в душе Ефимыча. Защемит сердце недобрым воспоминанием, пёс сочувственно взвизгнет и давай ему солёную влагу с глаз вылизывать. И никогда на него Ефимыч голоса не повышал. Да что там голоса, слова грубого не произносил. Так бы люди всё понимали, как этот пёс смешанной породы.
Подкрадывались голубые сумерки. В доме двоюродного брата Мишки засветилось окно, из трубы вылетел белый шлейф дыма. Михаил приезжал с женой в деревню только на выходные. Иногда наведывались ещё две-три семьи. Постоянно в зимнее время тут жил Ефимыч один. Никак нельзя деревню без пригляда оставить. Всяких бед может произойти. Оживала деревушка только к лету. Дачникам здесь было раздолье.
Деревня Горка стояла на холме, у подножия которого с одной стороны угодливо извивалась говорливая речушка, а с другой – величаво распростёрлось лесное озерко, с непонятным Ефимычу то ли финским, то ли карельским названием. Ну, да Бог с ними, с названиями, в деревне этой поселились его русские прадеды с незапамятных времён. В двухэтажном деревянном доме, с окнами на озеро, проходило его детство. В студенческую пору, он, конечно, в город укатил. После института там работать остался, квартиру с женой получили. Сын народился, Николаем назвали. К родителям в деревню приезжал с семьёй не часто. В отпуске хотелось чужие страны посмотреть, на южном солнышке, у моря, погреться. А как родителей схоронил, с ним что-то странное случилось. Потянула земля родная – и всё тут! Решил возродить деревню. Места-то какие – загляденье!
Написал обоснование к проекту на возрождение карельской деревни, на развитие так называемого сельскохозяйственного туризма. А что? Такие дома добротные стоят. Захламлены только да бурьяном поросли. Потому как бесхозные. Кто-то из чиновников, помнится, прочитав это обоснование, усмехнулся, мол, легче красного петуха пустить, чем рухлядь эту восстанавливать. Дескать, придумал тоже… А у него от этих слов в глазах мир поблёк. Рушить-то, конечно, оно легче, чем создавать. Кому-то, конечно, хочется и деревню спалить, и лесные угодья под это дело к загребущим рукам прибрать! Наловчились народное достояние прикарманивать! И всё же здравый смысл взял верх. Одобрили проект, и средства на полуразрушенный мост через реку, что отделяла деревню от дороги, выделили. А он, стало быть, по всяким официальным документам деревенским старостой стал значиться. И старостой, и управляющим, и бухгалтером, и столяром, и плотником, – всё на общественных началах. Не зря говорится: инициатива наказуема.
И всё бы хорошо, да у жены проблемы с сердцем начались. Побоялась в деревню за ним ехать. Мол, случись приступ какой, куда за помощью бежать. До районного центра более ста километров. И до большого города – двести. А ему уже и взад пятками никак. Закрутилось дело. Ездил в город навешать жену раз в месяц. Она, в свою очередь, на всё лето к нему приезжала. Волноваться за жену причин не было. Соседи в доме хорошие. И всё, вроде, как говорится, «устаканилось», да сын бучу устроил, свои взгляды навяливать стал. Всё пытался уговорить их переехать в Финляндию. У его жены корни ингерманландские. Сваты давно уж туда переселились. И он, Колька, тоже прижился. Ему, компьютерщику, там работа нашлась. Ефимыч не перечил. Вольному – воля. Никогда на людей не давил. Терпеть не мог, когда и на него давили. Разговор тот злосчастный случился летом.
Приехал сын не один, с невесткой Анни и пятнадцатилетним внуком Антти. С тем, что внука не по-русски назвали, смирился. Правда, сам-то звал его Антипом. И то, что за границу подались, – тоже стерпел. Но когда сын стал по живому резать – взорвался.
В чертогах памяти зазвучал гневный Колькин голос:
– Ты, отец, если про себя подумать не хочешь, то хоть мать пожалей. Сдалась тебе эта деревня! В Финляндии социальное пособие во много раз больше твоей пенсии. И там… – всё для человека. Тебе, вон, и Анти подтвердит… Приезжай, поживи, посмотри!
У Ефимыча всё внутри содрогнулось. «Антти подтвердит!». Внук приехал с бритым затылком и с бордовым, как у петуха, гребнем волос на голове. Это у них называется «свободой жизни». Плевать он, Ефимыч, хотел на такую свободу, как говорится, с высокой вышки без передышки. Да и что такое «свобода»? В его понимании – осознанная необходимость. А какая такая необходимость у внука себя разрисовывать? И татуировки эти взять. Кто насадил такую моду? Раньше только зэки себя так метили. А теперь даже у девиц руки, ноги и даже интимные части тела разукрашены. Срамота! Не свобода это, а распущенность. Добрый вкус молодёжи прививать надо. Да вот только как прививать-то будешь, когда внук в деревню носа не кажет? Мечтал, что будет с ним за грибами, за ягодами, на рыбалку ходить. Где там! У них там, в Финляндии, супермаркеты, аквапарки, фестивали байкеров …. Всё для увеселения. Адреналин не трудом, как они раньше, на каруселях выгоняют. Так Высоцкого и вспомнишь: «Нет, ребята, всё не так! Всё не так, ребята!».
Сумерки подступали всё настырнее. Уже и поплавка не видно. А он всё сидел на шарабане, с головой уйдя в свои безотрадные мысли. Бимка стал поскуливать, домой звать. Ефимыч смотал леску, прикрыл лунку куском фанеры, чтобы за ночь не замёрзла, и, вскинув шарабан за спину, побрёл в гору к дому.