Плач юных сердец — страница 51 из 76

И только когда они выехали на шоссе и за окнами стали мелькать унылые виды Квебека, Майкла охватило сожаление. Почему он не постучал в эту дверь? Почему было не войти и не позавтракать за одним столом со всей семьей, где взрослая, высокая Сьюзен сидела бы с улыбкой в окружении младших детей? К десяти они могли бы вместе поехать на студию, потом он пригласил бы ее пообедать, они выпили бы мартини и просидели бы весь вечер, держась за руки. Господи боже мой, что мешало ему остаться в Монреале хоть на целую неделю?

И эти мысли довольно быстро сменились новым рассуждением, куда более мерзким и неприятным: он, судя по всему, струсил. Наверное, в душе он всю дорогу боялся Сьюзен Комптон и был на самом деле рад, что ему удалось сбежать. Что, если неделя, проведенная с Мэри Фонтаной, оказалась настолько опустошительной, что он уже никогда не сможет без страха взглянуть ни на одну сколько-нибудь желанную девушку? Сколько бы он ни мечтал соблазнить женщину, страх перед импотенцией всегда будет водить его за нос и обрекать на провал, каждый раз он будет мешкать и убегать прочь.

И ровно в этот момент сидевший за рулем Том Нельсон рассмеялся, как будто в голову ему только что пришла невероятно забавная мысль.

— А знаешь, что, скорее всего, подумала эта девица? — спросил он.

Майкл сразу же понял, каким будет ответ, и решил, что не особо расстроится, если окажется, что он видится с Томом Нельсоном в последний раз.

А Нельсон тем временем выдал свою остроту:

— Она, наверное, решила, что мы с тобой пидоры.


В августе все пошло наперекосяк. По ночам он стал спать не больше четырех часов, потом — не больше трех, потом вообще не мог заснуть; потом сон тяжелым ударом стал срубать его днем, и, просыпаясь на диване в перекрученной одежде, он подолгу не мог понять, который час и какой сейчас день.

Судя по пустым бутылкам, скопившимся на полу у него в кухне, он слишком много пил. Чтобы прожевать и проглотить хоть что-нибудь, ему приходилось совершать над собой особое усилие, и делал он это все реже и реже, потому что его стал отталкивать запах и вкус любой еды.

Неужели все, что он написал за последние шесть месяцев, было таким паршивым? Если так, то профессионалы не ждут, когда им об этом скажут. Как-то вечером он собрал все свои рукописи в коричневый бумажный пакет, вынес его на улицу и запихал поглубже в мусорный бак, отчего почувствовал такой прилив бодрости, что прошагал двадцать кварталов кряду, пока не сообразил, что вышел на улицу без рубашки.

В другой вечер он окончательно, с некоторой даже театральностью, бросил пить: разбил о раковину свою последнюю бутылку виски и долго с видом победителя взирал на груду битого стекла; потом он испугался, что теперь ему предстоит то, что алкаши называют Ломкой; и он лежал, с трепетом ожидая галлюцинаций, судорог и что там еще бывает при этой чертовой Ломке.

Но на следующий день он снова был на улице, снова шел, очень быстро, в полном облачении, предназначавшемся для «Мира торговых сетей»: темный зимний костюм и шелковый шейный платок. И хотя люди и всё встречавшееся на улицах создавали в голове странную, трясущуюся картину — когда их вообще замечал, — ходить было важно, потому что сидеть дома было еще хуже.

Уже много дней подряд мысли у него отчаянно носились по бессмысленному кругу надвигающегося безумия, и, когда ему удавалось остановить их хотя бы на минуту, он чувствовал, что встает на путь спасения.

В какой-то момент ему удалось остановить их у газетного киоска в начале Бродвея, недалеко от Сити-холла, и, пока они снова не закрутились, он успел схватить свежий номер «Нью-Йорк таймс», чтобы выяснить, какой сегодня день. Оказалось, что четверг; это значило, что завтра к нему приезжает Лаура и он должен к этому подготовиться.

— Мистер! — окликнула его продавщица газетного киоска, обнажив полный рот гнилых зубов. — Одолжить вам десять центов, чтобы вы смогли заплатить за эту долбаную газету?

Когда он снова обнаружил себя дома, уже в другой одежде, он не знал, прошел уже четверг или еще нет. На часах было девять — неизвестно, утра или вечера, потому что угрюмые розоватые отсветы в его окне могли значить и то и другое. Он набрал свой старый домашний номер — он должен был его набрать — и по ходу разговора с дочерью расслышал, как звучащее в ее голосе робкое сомнение перерастает в полный непонимания ужас.

Потом ему перезвонила Люси:

— Майкл? С тобой все в порядке?

И довольно быстро в дверях появился Билл Брок, с улыбкой одновременно хитрой и застенчивой: «Майк, ну как ты тут?» — и в этот момент, как потом оказалось, эпоха до Бельвю подошла к концу.

Глава вторая

Когда его выпустили из Бельвю, он обнаружил, что боится всего, причем постоянно. От одного только звука сирены на улице, даже очень отдаленного, кровь застывала в жилах, и от одного только вида полицейского тоже, причем от любого полицейского и где угодно. При виде молодых негров он тоже старался спрятаться, особенно если они были высокие и сильные, потому что они все казались ему санитарами из Бельвю.

Если бы у него тогда была машина, он боялся бы на ней ездить — наверное, не смог бы даже завестись и включить передачу, потому что, если завести двигатель и включить передачу, может произойти какая угодно гадость. Пешком ходить было тоже страшно, особенно когда надо было переходить широкие улицы; ему даже не нравилось сворачивать за угол, потому что никогда не знаешь, что тебя там поджидает.

Теперь он думал, что эта трусоватая нерешительность — не важно, скрывал он ее или нет, — всегда была основой его характера. Ведь в душе он всегда боялся всех парней на школьном дворе. Ведь он всегда ненавидел футбол — играл только потому, что от него этого ждали. Поначалу даже бокс вызывал жуткий страх, пока его не научили, как переставлять ноги, переносить вес и работать руками. Что же до службы бортовым стрелком, упоминание о которой столько лет производило на стольких людей такое огромное впечатление, то тут он с самого начала знал, что «мужество» или «выдержка» были в данном случае самыми неподходящими словами. Тебя посылали в небо с девятью другими людьми; ты делал все, что мог, и спасало тебя только старое армейское умение не высовываться. Было понятно, что война уже на исходе и что шансы выжить имеются — не будут же эти боевые вылеты продолжаться до бесконечности, — и каждый раз после возвращения в Англию было приятно слышать, что другие ребята тоже говорят, что едва не обделались от страха.

Теперь он каждый день с дрожью приближался к аптечке и в назначенный час, без единого пропуска, глотал все таблетки, которые ему выписали в психушке, а раз в неделю покорно тащился в Бельвю на прием к гватемальцу, который должен был наблюдать его амбулаторно.

— Представьте, что ваш мозг — электрическая цепь, — говорил ему гватемалец. — Куда более сложная, естественно, но в одном отношении сходная: стоит перегрузить один элемент, — и он поднял указательный палец, чтобы подчеркнуть свою мысль, — как из строя выходит вся система. Цепь рассыпается, свет гаснет. Так вот, в вашем случае такая опасность действительно есть, источник ее понятен, и выход возможен только один: бросьте пить.

И Майкл Дэвенпорт не пил ровно год.

— Целый год, — говорил он потом каждому, кто позволял себе в этом усомниться, или тем, кому это воздержание не казалось особым достижением. — Ни грамма алкоголя за двенадцать месяцев, даже кружки пива не выпил — вы можете себе представить? — и все потому, что какой-то сраный лекарь напугал меня тем, что от алкоголя у меня мозги замкнет, и я чуть в штаны не наложил. Я и так-то половину времени хожу до смерти напуганный, как и все в этом мире, но я больше не трус, черт меня побери, и в этом вся разница.

Он обнаружил, что трахаться он тоже теперь может, и был так благодарен девушке, которая это доказала, что готов был расплакаться и от всего сердца поблагодарить ее, как только все было кончено, однако сумел от этого порыва удержаться.

Девушка эта, одна из секретарш в «Мире торговых сетей», сказала ему, что раньше никогда своему другу не изменяла. Она и сегодня вряд ли согласилась бы прийти к нему на Лерой-стрит, если бы недавно не обнаружила, что ее друг ей изменил. Но все равно она считает себя достаточно зрелой, чтобы понять и принять эту неверность: он только что открыл собственный зубоврачебный кабинет в Джексон-Хайтс[64] и, конечно же, пережил в связи с этим сильнейший стресс.

— Ага, — сказал Майкл, довольный собой на все сто. — Стресс — такая вещь, которая и под монастырь подвести может. Правда, Бренда.


Летом 1964 года, когда у Майкла вышла третья книга, его пригласили с лекциями и чтением стихов на двухнедельную писательскую конференцию в Нью-Хэмпшире. Конференция проходила в маленьком живописном кампусе высоко в горах, вдали от городской цивилизации: старые жилые дома, беспорядочно разбросанные по территории, вмещали до трехсот платных участников, ко всему этому прилагались громадная кухня и столовая, а также залитый светом лекционный зал, в котором речи не умолкали ни на секунду, а единственной темой обсуждений была литература.

Директором программы был Чарльз Тобин, человек лет пятидесяти или даже старше, романами которого Майкл всегда восхищался и который при встрече оказался приятным и общительным хозяином.

— Заходи к нам в Коттедж, Майк, как только устроишься, — сказал он. — Вон там, через дорогу, видишь?

Небольшой деревянный домик, одиноко стоявший на дальнем конце лагеря, служил местом для преподавательских сборищ — это был своего рода клуб, и со стороны туда приглашали только особо привилегированных. Каждый день за час-другой до обеда выпивка текла там рекой, которая перед ужином превращалась уже в океан; потом начинались песни, и попойка не прекращалась до глубокой ночи. Чарльз Тобин от всего сердца поддерживал происходящее потому, наверное, что был убежден, что писатели и так работают больше других, — причем люди в большинстве своем даже представить себе не могут, насколько больше они работают, — и потому этот ежегодный двухнедельный отдых можно было считать вполне заслуженным. Кроме того, писатели понимают, что такое самодисциплина; он знал, что им всем можно было дове