Плачущий ангел — страница 15 из 28

На следующий день, раненько утречком я спешил в храм на Литургию. Ночью зима возвращала отвоёванные весной позиции, лужи замерзли, и лёд хрустел у меня под ногами. Наш огромный белый храм стоит на возвышенности, величественно выплывая из-за речки навстречу идущему. Как всегда восхищаюсь его красотой!

Вот я уже приближаюсь к калитке, и вдруг вижу всё того же учителя, лежащего в луже, с вмёрзшей в лёд головой, и неестественно вывернутой вверх окоченевшей правой рукой. Не Иван Иваныч, а чисто — убитый немец из военной кинохроники боёв под Москвой в декабре 1941-го…


Долго для нас оставалось загадкой, что же так тянуло к нам покойного. И только по лету, разбирая штабеля старых досок, мы обнаружили его схрон, в котором стояли ещё непочатыми две бутылки дешевой водки. Видимо копали ребята могилку, а рассчитались с копачами натурой, тогда, видать, и спрятал учитель свою долю у нас за храмом. Вот так и отдал Богу душу бывший педагог и интеллигент Иван Иваныч…


Удивительное дело, в храм придти человеку было стыдно, молиться стыдно, на колени встать перед святыми образами — не дозовёшься. А по канавам валяться — не стыдно, и от водки издыхать — тоже не стыдно. Какое, всё-таки, извращенное сознание — «человек греховный»…



Плачущий Ангел


Нет, что бы там телевизор не говорил, а кризисы нам нужны, очень нужны. Хотя бы иногда.

Ведь кризис — это по-гречески означает «суд», а мы добавим «Божий суд».

Бич Божий по нашим ледяным сердцам.

Может, хоть так, через желудок, понемногу будем обретать потерянный нами Образ.

Научимся смотреть друг на друга, и видеть в другом — человека, а может и сочувствовать начнем?

А то ведь все забыли…


Отмечали 65-летие снятия блокады Ленинграда. Дата значительная, Президент приезжал. Собрали блокадников, кто еще в силах, концерт им показали. Попытались на всю страну донести боль тех дней, да кто услышит? Разве можно понять блокадников, слушая по телевизору дневник голодной девочки, и ужинать, например? Да не поймем мы их, пока не испытаем голод на собственной шкуре. Сытый — голодному, как известно, — не товарищ.


Лечу по поселку. Мне дорогу пересекает молодая женщина, мусор выбрасывать идет. Пакет прозрачный, а в нем булка (батон по-московски) белового хлеба. Хорошо живем, — и, слава Богу, что хорошо…


Мой отец в семилетнем возрасте пережил голодомор на Украине в тридцать третьем. Дед мой крестьянствовал, мудрый был человек, молился постоянно. Может, это Господь ему и подсказал, он тогда весь хлеб закопал в огороде. Закапывали с бабушкой ночью, без детей, чтобы никто не проговорился.

Когда пришли те, кто унес всю пищу из дома, то в печи в казане каша была. А как уходили, так эту кашу один из них на пол опрокинул, а потом на неё ногой наступил.

— Зачем?

Сейчас там во всем москалей винят. Не знаю, но грабили людей — свои же сельчане, и брали не только еду, но и вещи, — все, что приглянется. С папы моего, семилетнего ребенка, безрукавку сняли. Только ведь Бог поругаем не бывает. Хоть и лебеду, и кору ели, но всей семьей выжили, а из грабителей и их детей никого не осталось. Папа не любит об этом вспоминать. Как-то на мои расспросы, ответил:

— Тогда много людей умерло. Утром встанешь, выбежишь на улицу, а по дороге трупы. Через наше село много людей шло в город, думали там спасутся. Как-то раз утром проснулись, а у нас сквозь штахетник рука торчит, как — будто просит, а человек уже мертвый. Людей ели. Не хочу все это и помнить.

Но если можно выкинуть что-то из памяти, но нельзя лишить памяти голодавшую плоть, — такая память укореняется в подсознании и становится частью тебя.


Я еще мальчишкой замечал, как кто к нам домой придет, кто бы ни был, — папа всегда предлагал гостям покушать. Как-то купили мы в одной деревне четвертушку туши свиньи, тогда с мясом было трудно. Набили морозилку, что-то засолили, а часть нужно было пускать в еду. Мама тогда нажарила целое ведро котлет. Мы их ели, ели…, смотреть я уже на них не мог. Говорю маме: «Не могу я их есть, надоели мне котлеты». Услышал папа, и повторил в задумчивости мою фразу. Не передразнил, а именно повторил, для того, наверное, чтобы понять. И говорит снова себе с удивлением: «Надо же — котлеты могут надоесть».


Ангел Прасковьюшка


У меня много лет была помощницей в алтаре — бабушка Прасковья. Редко мне приходилось встречать людей такой кротости и смирения. Из церкви не выходила. Молилась Богу — как с другом разговаривала, и Он её слышал. Помню, пришло время, и отказали ей ноги. Просит: «Господи, как же мне без храма? Помоги». Помолилась, встала и пошла в храм.

Затем новая напасть — ослепла. «Господи, как же мне батюшке помогать без глаз? Верни мне глазки». И зрение вернулось. Носила очки с толстенными линзами, но видела, и даже Псалтирь могла читать. Я называл её «мой добрый ангел, моя палочка выручалочка». До последнего времени, пока совсем не слегла, пекла просфоры. Когда уж совсем не смогла работать, сидела в просфорной, и пока другие работали, молилась.


Когда пришло ее время уходить в лучший мир, Прасковьюшка отнеслась к этому спокойно и ответственно. Исповедовалась несколько раз, всю свою жизнь, как тесто, пальчиками перетерла.

Но замечаю, что что-то гнетет мою помощницу. Спрашиваю её, а она и отвечает:

— Грех у меня есть, батюшка, страшный грех моей юности. Плачу о нем постоянно и боюсь, что Господь меня, такую, не допустит к Себе.

Мы знаем свои грехи юности, помоги нам Господи. Но чтобы такой церковный молящийся человек, как моя алтарница, до сих пор носила его в себе?

— Неужто не каялась, Прасковьюшка?

— Каялась, да все он мне о себе напоминает, так перед глазами и стоит.

— Ну тогда вновь покайся, чтобы душа у тебя не болела.

На исповедь Прасковья принесла листок бумаги с написанными на нем большими буквами двумя словами:

«Я кусячница шпекулярка».

Видать, язык у неё от стыда не поворачивался, чтобы произнести написанное вслух.

— Это на каком языке написано, друг мой? — спросил я её.

Я забыл сказать, бабушка говорила на своем деревенском наречии, в войну они жили недалеко от Мурома, и видимо, там так говорили. Её речь изобиловала подобными словечками. Меня это постоянно забавляло и умиляло. Все хотел записать, да так и не собрался.

В ответ она расплакалась и призналась, что это её самый страшный грех. В годы войны, когда отца забрали на фронт, в семье остались пятеро детей, из которых Прасковьюшка была старшей.

Вот тогда они узнали, что такое голод. Жесточайшей экономией удалось набрать денег и купить в Муроме на рынке буханку хлеба. Дрожащими руками голодный двенадцатилетний ребенок разрезал хлеб на десять кусков и шел продавать его на станцию солдатам из воинских эшелонов, что шли на фронт. На вырученные деньги она уже могла купить больше хлеба, часть домой, и буханку, вновь на продажу. По нашим временам, какой же это грех? Нормальный бизнес.

— Они же, солдатики молоденькие, сами голодные, на фронт умирать ехали, а я на них «шпекулярила». — И плачет, плачет человек по-детски горько, размазывая по щекам слезы своими старческими кулачками.

Как нам понять их, это поколение стариков, которое вынесло столько страданий, и сумело остаться на такой высоте кристально нравственной чистоты?

Как же так получилось, что вырастили они нас, поколения сытых и равнодушных. Смотрим на них, штурмующих почту в очереди за нищенской пенсией, или часами просиживающих в больнице в надежде на бесплатный прием, и кроме раздражения, ничего к ним не испытываем…


Пришел однажды старенькую бабушку причастить. Прощаюсь уже, а она и говорит мне:

— Жалко сейчас помирать. Жить-то как хорошо стали. Вон, мы в обед за стол садимся, так целую буханку хлеба кладем.

Целая буханка хлеба для старушки — критерий счастливой жизни…


Нет, что бы там телевизор не говорил, а кризисы нам нужны, очень нужны. Хотя бы иногда. Ведь кризис — это по-гречески означает «суд», а мы добавим «Божий суд». Бич Божий по нашим ледяным сердцам. Может, хоть так, через желудок, понемногу будем обретать потерянный нами Образ. Научимся смотреть друг на друга, и видеть в другом — человека, а может и сочувствовать начнем? А то ведь все забыли…


Иду, смотрю на молодую женщину, что несет хлеб на помойку, а вижу не её, а моего кроткого и смиренного ангела (Прасковьюшку), плачущего невидящими глазами в очках с толстенными линзами, с его такими сегодня смешными и неуместными «кусячила» и «шпекулярила».



Милость Божия


Как зарядил со вчерашнего дня дождик, так и льёт. А я сегодня, невзирая ни на что — на велосипед и в лес. Вся душа изболелась смотреть как люди грибы несут, почитай уже недели две, а у меня ни одного свободного дня. Так что, если бы сегодня даже ливень пошёл, всё одно бы поехал, просто, другого времени нет.

Вымок, конечно, зато в лесу благодать, никого. Душу отвёл за весь год. Потом к нашей прихожанке бабушке Рае в деревню. Её дом в самом конце, родительский ещё. Снаружи весь покосился, а изнутри вполне ещё приличный, и главное — отличная русская печка имеется. Вот в этой печи она мне грибочки и высушит, а потом я их детям отдам.

Тётя Рая перебирает на столе грибы и всё не нахвалится: — Ах, грибочки какие, заглядение. Вот просто брал бы сырьём и ел, такие они хорошие.

Я смеюсь, а она: — Ой, батюшка, припрёт не только грибочки, а кору жевать станешь. Мы, помню, после войны в 46 — 47, ох как голодали. Пять человек детей у мамки, отец без вести пропал. Как сейчас перед глазами стоит, Пасха 47-го года. В доме ничего нет съестного, ну, вообще, ничего. Сорок шестой сам по себе голодный, неурожай, а ещё и картошка не уродилась. В доме ни крошки, мы с меньшим братом уже пухнуть начали. Всё у мамки хлеба просим. А она так руки развела и говорит, не кричит на нас. а говорит: