Ты можешь спросить, предпринял ли я какие-либо Я самостоятельные поиски на ближайших к дому лугах. Как я уже сказал, частично — в большей мере — это сделали другие; но я рассчитываю заняться осмотром местности завтра. На Боу-стрит обо всем предупреждены, сегодня оттуда пришлют людей вечерним поездом, но не думаю, что он них будет много толку. Нет снега, который мог бы нам помочь. На лугах сплошная трава. Разумеется, сегодня я старался быть qui vive[77] и высматривал любые следы, когда шел из дома и когда возвращался; но на обратном пути был сильный туман, так что я не был готов к прогулке по незнакомым пастбищам, особенно вечером, когда кусты напоминают фигуры людей, а мычание коров вдалеке звучит, как труба архангела.[78] Ей богу, если бы выяснилось, что дядя Генри сошел с тропинки, пролегающей между деревьями, и, обхватив голову руками, устремился в подлесок, который вдруг вырастает по краям пути, то вряд ли я испытал бы больший страх, чем сейчас. По правде говоря, я ожидал чего-то подобного. Но сейчас я вынужден ненадолго отложить перо: пришел мистер Лукас, викарий.
Позднее. Мистер Лукас побыл и ушел; кроме обычных общепринятых выражений вежливости, ничего интересного он не произнес. Как я понял, он отказался от всякой мысли, что пастор может быть еще жив, и искренне (насколько возможно) сожалеет о его кончине. Я также понял, что даже более чувствительный человек, чем мистер Лукас, вряд ли мог испытывать сильную привязанность к дяде Генри.
Кроме мистера Лукаса, у меня побывал другой посетитель в лице трактирщика — хозяина «Кингс Хед», — который пришел узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь; надо отдать должное, этот типаж достоин пера Боза.[79] Вначале он держался очень важно и значительно. «Ну, сэр, — сказал он, — видимо, придется нам подставлять голову под удар, как говорила моя бедная женушка. Насколько мне известно, ни следов, ни единого волоска нашего погибшего почтенного пастора до сих пор не обнаружили; впрочем, как ни верти, он не похож на тех, кто в Священном писании носил длинные волосы».
Я заметил — насколько сумел найтись с ответом, — что не вижу причин «подставлять голову», но не смог удержаться и признался, что слышал, будто с дядей трудновато было иметь дело. Мистер Боумен пристально посмотрел на меня, а затем мгновенно оставил высокопарно-сочувственный тон и разразился пылкой речью. «Я помню, — начал он, — какие слова говорил мне этот человек здесь, в гостиной, из-за какого-то жалкого бочонка с пивом — с тем, кто обременен семьей, — сказал я ему, — такое может случиться в любой день недели; — и хотя он был не прав, и я это понимал, его речь настолько меня поразила, что я не смог должным образом ему ответить».
Внезапно он замолчал и посмотрел на меня в некотором замешательстве. А я лишь заметил: «Боже мой, как жаль, что у вас были мелкие разногласия; наверное, многим в приходе будет недоставать дядюшки?» Мистер Боумен издал долгий вздох. «Ах, да! — отозвался он. — Он же ваш дядюшка! Вы поймете меня, если я скажу, что сейчас совсем упустил из виду ваше родство? Должен сказать, что это вполне естественно: вы… вы ничуть на него не похожи, так что и представить смешно, что вы родственники. Но даже если бы я зарубил это себе на носу, вы быстро бы поняли, мог я или не мог держать язык за зубами.
Я заверил его, что все понимаю, и собирался задать ему еще несколько вопросов, но тут его куда-то позвали. Впрочем, ты только не думай, что у него есть причины опасаться расследования в связи с исчезновением бедного дяди Генри хотя, несомненно, во время ночной бессонницы ему наверняка взбредет в голову, что я именно так и считаю, так что завтра можно ждать от него новых пояснений.
Вынужден закончить письмо: оно должно отправиться сегодня с последним поездом.
Письмо III
25 декабря, '37. Мой дорогой Роберт, странно писать такое письмо в Рождество, хотя на самом деле ничего особенного в нем нет. Или почти нет, но об этом ты будешь судить сам. В любом случае — ничего существенного. Следователи Боу-стрит говорят, что у них нет никаких определенных зацепок. Время, которое успело пройти, и погода сделали все следы настолько невнятными, что пользы от них никакой: не удалось найти ничего, связанного с погибшим — боюсь, придется употребить именно это слово.
Как я и думал, с утра мистер Боумен ходил мрачный; я слышал, как спозаранку он громко внушал агентам Боу-стрит — думаю, это было специально, — что исчезновение пастора стало большой потерей для городка, и что надо переворотить все камни (эти слова он произнес с особым значением), чтобы докопаться до истины. Я предположил, что он славится своими речами во время застолий.
Во время завтрака он зашел меня проведать и, протягивая тарелку, громко заявил: „Надеюсь, сэр, вы понимаете, что в моих чувствах к вашему родственнику нет ни капли того, что можно назвать неприязнью — ступай, Элизар, я лично подам джентльмену все, что он пожелает, — так что прошу вашего прощения, сэр, но вам должно быть известно, что человек не всегда способен управлять собой: ведь тогда, находясь в душевном затмении, ваш дядюшка стал употреблять слова, которые, осмелюсь сказать, не приличествует произносить (пока он это говорил, его голос звучал все громче, а лицо становилось все краснее); нет, сэр; так что, если позволите, я бы хотел кратко объяснить суть наших разногласий. Этот бочонок а точнее будет сказать — жбан пива…“
Я решил, что пора его прервать, и сказал, что вряд ли стоит вдаваться в подробности. Мистер Боумен со мной согласился и более спокойно закончил:
„Что ж, сэр, ваше слово — закон: как вы сами говорите, толкуй — не толкуй, а к нашему делу это не прибавляет ровным счетом ничего. Я только хотел заверить, что так же, как и вы, готов обеими руками взяться за вставшую перед нами работу и — как я уже сказал господам агентам не более, чем три четверти часа назад, — переворотить все камни, дабы пролить хоть луч света на эту непростую историю“.
И в самом деле, мистер Боумен участвовал в наших поисках; нет сомнений, что он искренне стремился помочь, но боюсь, ничего полезного он так и не сделал. Видимо, ему казалось, что мы можем найти либо дядю Генри, либо человека, виновного в его исчезновении, бродя по полям; он постоянно прикрывал ладонью глаза от солнца и призывал нас обратить внимание на видневшийся вдали скот или крестьян, указывая на них своей палкой. Он подолгу беседовал со старухами, которых мы встречали; при этом вид у него был строгий, суровый, и каждый раз он возвращался к нам со словами: „Не похоже, чтобы она совсем не имела отношения к этому печальному делу. Можете мне поверить, господа, в этих местах до истины добраться трудно, если вообще возможно; не исключено, что она намеренно что-то скрывает“.
Как я уже говорил вначале, к существенным результатам мы не пришли; люди с Боу-стрит покинули город, отправившись то ли в Лондон, то ли куда-то еще.
В тот вечер компанию мне составил местный старьевщик, весьма смекалистый малый. Он был в курсе происходящего, но хотя в последние несколько дней разъезжал туда-сюда, никаких подозрительных личностей по дороге не заметил — ни бродяг, ни странствующих торговцев или цыган. Он восторгался отличным кукольным представлением с Панчем и Джуди,[80] которое видел в тот день в В., затем спросил, показывали ли его уже здесь, и посоветовал ни в коем случае не пропустить это зрелище. По его словам, это лучший Панч и лучший пес Тоби[81], которых ему приходилось видеть. Видишь ли, пес Тоби лишь недавно стал участвовать в представлениях. Сам я видел его только один раз, но задолго до того, как он появился у всех.
Ты спросишь, зачем я тебе обо всем этом пишу? Причина, заставляющая меня взяться за перо, связана с одним незначительным явлением (как ты наверняка это назовешь), о котором я должен поведать, взбудораженный собственным воображением — полагаю, более серьезной подоплеки здесь нет. Я собираюсь изложить вам, сударь, свой сон, и должен сказать, что это было самое странное из всех моих сновидений. Было ли оно навеяно словами старьевщика или исчезновением дяди Генри? Могу повторить: судить об этом будешь ты сам; я не в состоянии сделать это достаточно взвешенно и беспристрастно.
Началось все с того, что раздвинулись шторы (по-другому описать это не могу), и оказалось, что я где-то сижу — уж не знаю, в помещении или нет. Там были люди — совсем немного, они стояли справа и слева от меня, но я их не знал, или, по крайней мере, не обращал на них внимания. Они ничего не говорили, но насколько мне помнится, были суровы, бледны и неподвижно смотрели перед собой. Передо мной стоял балаган Панча и Джуди — кажется, он был несколько крупнее обычного; на красно-желтом фоне виднелись черные фигуры. Сзади по обеим сторонам был непроглядный мрак, но впереди света было достаточно; сгорая от нетерпения, я ждал, когда, наконец, зазвучат свирели, а трубы исполнят „тра-та-та-та“. Вместо этого вдруг раздался мощный много слова не подберу — мощный колокольный звон; уж не знаю, откуда от доносился — откуда-то сзади. Небольшой занавес взлетел, и представление началось.
Все выглядело так, будто кто-то всерьез попытался сделать из „Панча“ трагедию; но кто бы это ни был, по-иному его представление выглядеть не могло. В главном персонаже было что-то сатанинское. Нападал он всегда по-разному — некоторые жертвы поджидал в засаде. Его страшное лицо, видневшееся сквозь крылья (добавлю, что оно было желтовато-белым), напомнило мне вампира с жутковатого рисунка Фузели.[82] С другими он был вежлив и обходителен — особенно с бедолагой-чужестранцем, из уст которого неслась какая-то тарабарщина, впрочем, я не понял и того, что говорил Панч. При виде их я вдруг испытал страх перед наступлением смерти. Обычно, когда палка Панча начинает ломать черепа жертв, я веселюсь, но тут раздавался такой хруст, словно кости трещали по-настоящему, а упавшие тела подскакивали от ударов. Что касается младенца — продолжение моего рассказа выглядит особенно нелепо, — то я уверен, что он был живой. Панч стал выкручивать ему шею, и если его хрипы и вопли были не настоящими, значит, я не могу отличить мнимое от реального.