— Она такая, — хмыкнул Странников и потянулся к коньяку налить третью. — Меня однажды чуть не искусала.
— Ты всем наливай, — подтолкнул его приятель, — а то мы с тобой хлещем, а про Михаила Ефимовича забыли!
— Я прибаливаю после поездки, — улыбнулся, смущаясь всё больше и больше, Кольцов. — Мне врачи посоветовали осторожнее с этим.
— Врут они всё, — оборвал его Богомольцев, — коньяк полезен для организма. Он и в творчестве помогает. Кто из ваших не пьёт? Горький хлещет, Есенин — известное дело, Маяковский?.. Он, говорят, на винце вырос. Так что давайте, не стесняйтесь. — Он полез в шкаф за второй бутылкой коньяка. — Когда теперь увидимся, Василий?..
— Век бы не уезжал из столицы, — пожаловался тот.
— Но-но, ты особенно-то не расходись! — Богомольцев погрозил ему пальцем, прежде чем опрокинуть рюмочку. — Тебе, брат, пахать да пахать теперь на Дальнем Востоке. Имя своё вычищать! Рекорды ставить!
— Думаешь, спасёт?
— А как же! И не сомневайся. О первых достижениях мне рапортуй, я соображу, куда им дорогу дать. Вот Михаил Ефимович, он в «Огоньке» пока главный…
Кольцов вздрогнул, расплескав коньяк в согнутой руке.
— Не пужайся, главным и останешься, — подмигнул ему Исаак. — Раз сказал, что помогу, значит, так и будет. У тебя же «Правда» почти в руках? — Кольцов послушно кивнул. — Слышь, Василий, не раскисай, у него в руках «Правда».
— Я веду международный отдел, — пояснил Кольцов.
— Где международный, так и другие рядышком, нам это знакомо, не прибедняйся, Михаил Ефимович… Ты его подвиги трудовые освещать станешь!
Богомольцев попробовал обнять журналиста, тот не отстранялся. Сгрудился с ними и Странников. Они выпили, уже звонче чокнувшись.
— А вы знаете, Василий Петрович, — вдруг вспомнил Кольцов, — мне в Астрахани со следователями встретиться не удалось, их отозвали по какой-то причине, но зато, когда заходил в милицию, познакомился с начальником розыска товарищем Туриным. У нас с ним хорошая беседа состоялась. Много замечательного о вас рассказал.
— Турин? Кто такой? — поинтересовался Богомольцев.
— Да так… — буркнул Странников.
— Нет-нет! — Кольцов давно не прикасался к спиртному, и его тоже слегка разобрало. — Он о вас многое вспоминал. Как вы машину уголовному розыску вручали лично, помогали в работе и вообще… Очень приятные впечатления!
— Это тот, о котором мне всегда Ковригин долбил? — Богомольцев ткнул Странникова в плечо.
— Ну тот. Что ещё?
— Его приказано арестовать и судить вместе с остальными сотрудниками за то, что допустили гнойник!
— Что же мне делать? — Странников осоловевшими глазами изучал Кольцова. — Броситься его спасать?..
— А ты знал об этом? — вмешался Богомольцев.
— Сообщили…
— И чего мне не заикнулся?
— А ты у нас царь-бог?
— Василий!
— С Астраханью покончено давно, — наливая коньяк и выпив рюмку, медленно, но твёрдо выговорил Странников. — Всё, что осталось позади — растереть и забыть. Сожжены корабли!
— Ну что с ним делать? — захлопотал Богомольцев вокруг приятеля, подхватил его под руки, усадил на диванчик, обернулся к Кольцову: — Быстро его развозит, не успеваю заметить. А ведь бросил, почти в рот не брал. Теперь надо думать, как его к поезду доставить… Хотя Ковригин, думаю, справится. Вы как? — Он кивнул на остатки коньяка в бутылке.
— Я всё, — поднял обе руки Кольцов. — Кстати, мне пора откланиваться.
— Машиной помочь?
— Нет. Я прогуляюсь. Люблю, знаете ли, по свежему воздуху… Хорошо думается.
— Да уж… думать вам следует быстрее с тем фельетоном.
— С очерком.
— Как волка ни назови…
— Ни корми.
— Вот-вот…
Они пожали друг другу руки и улыбнулись, довольные друг другом.
«Хороший мужик этот журналист, — подумал Богомольцев, подкладывая подушку под голову разметавшегося на диване, храпящего Странникова. — Молодой ещё, неопытный, влез, куда не следует, а обратно без нас ему от Ягоды не выбраться. Цепкие лапы у Генриха Григорьевича. И с каждым годом крепче хватка…»
Кольцов неторопливо шагал по улице, обмахиваясь шляпой: «Съездить надо будет на Дальний Восток. Увлёкся самолётами, а замечательных людей зрить перестал… Всё фельетоны пописываю… Всё о грязи, что на поверхность вылезает… А Странников во Владивостоке рыбные промыслы подымает! Любимая жена за ним бросилась! Вот как жить надо! Про них и писать!..»
Несколько суток томился в угловой верхней одиночке Турин под самой крышей следственного изолятора. Камера была необычно светла и за счёт этого, казалось, имела несомненные достоинства перед другими. Тьму Турин не любил с детства, к тому же сюда даже ночью редко добирались вонючие крысы из подвалов тюрьмы, сильно не беспокоили.
Однако скоро ощущение некоторого преимущества улетучилось, и узник испытал все недостатки заточения. Жесть крыши, десятилетиями несменяемая по причинам то ли недостатка средств, застреваемых в бездонных карманах начальства, то ли из-за никчёмного жидкого ремонта, истерзанная стихией — пятидесятиградусной жарой летом, ледяными ветрами в лютую стужу зимой и проливными дождями осенью, представляла собой ветхую и ненадёжную защиту. Громыхая днём и ночью кусками листов под ветром, она издавала немыслимую какофонию жутких звуков, лишая возможности не только спать, но хотя бы забыться на короткое время.
Лишь разыгрывался ветер, и концерт начинал истязать нервы. Портовый городок чем-чем, а славился своими суховеями, в определённое время года они добирались до Азовского моря, и тогда, проклиная всё на свете, местные рыбаки старались укрыться в ближних гаванях, спасая утлые судёнышки.
Турин, наделённый отменными нервами, спасался хитростью; порвав носовой платок надвое, он изготовил великолепные пробки для ушей и вдобавок накрывал голову чем ни попадя. Приходилось жарковато, но он хорошо знал, что даже короткий сон — главное спасение для нормальной работы всего человеческого организма. Конечно, угнетали жара и духота, однако жар — не холод, костей не ломит, подшучивал он над собой, когда приходилось совсем туго, и почти приноровился ко всему, пока не обрушилось совсем непредвиденное.
Мучившая несколько суток духота сменилась лёгким ветерком, скоро разгулявшимся настоящим ураганом, который внезапно стих, и захлеставший дождь быстро превратился в ужасный ливень. Небо обрушило на раскалённую до пожара землю неудержимые водопады. Тогда лишь понял Турин всю убогость своего собашника[114] и по-настоящему задумался о коварстве казавшегося простоватым Громозадова.
Потоки воды, ринувшись в трещины стен и прорехи крыши, с удивительной скоростью срывая штукатурку с потолка, стремительно залили пол и всё, что находилось в камере. Турин соскочил с нар, вода, бурля, добиралась уже до колен.
— И утонуть недолго! — бросился он к двери и забарабанил, призывая на помощь.
— Не боись, чудак! — подмигнул ему сменившийся незнакомый охранник. — Плавать-то горазд?
— Открывай! — зверел Турин. — Видишь, что творится! Отвалится потолок, и хана!
— Заткнись! — шибче веселясь, охранник совсем открыл глазок, чтобы лучше видеть происходящее в камере. — Боисся если, лезь мухой наверх, до первых нар дойдёт водица, пошалит, а там сама вниз скатится!
И захлопнул глазок.
Турин забрался на верхнюю полку нар, чем-то прикрыв голову. Его окатывали грязные потоки холодной воды, перемешанные с кусками отваливавшейся с потолка штукатурки, сыпались камни и потяжелей, но вода действительно выше нижних нар не поднималась, а к полуночи и совсем уровень её начал заметно понижаться.
«Кончился ливень, — понял он, задрал голову: пострадавший больше всего верхний угол камеры зиял черными щелями голых потолочных досок. — Были б силы, да не было б нужды, бежать бы сейчас отсюда… Самая пора — и условия, и природа руку протянула…»
Но о побеге запрещал себе думать, необходимо было дожить до суда и открыть глаза многим, почему не нашли заточить в застенки никого, кроме работников уголовного розыска.
…После первого допроса Громозадов «парил» его в одиночке, напрочь забыв про существование, соблюдая известную тактику: так поступали с каждым, кто отказывался «сотрудничать» и не признавался. Эффекта это не давало, но Громозадов, понимая, что с Туриным трюк не сработает, гнул традицию, ибо чтил правила прежде всего.
Спустя некоторое время одиночество узника стал скрашивать своим присутствием Бертильончик, которого Турин продолжал почтительно именовать не иначе как Абрамом Зельмановичем. Трудно было предположить, будто что-то изменилось в издевательской стратегии следователя, либо тот смилостивился ни с того ни с сего, подселив старика. На дотошные расспросы Турина Шик добросовестно плёл одно и то же, что ему почти не задавалось вопросов, не стращали, не пытались завербовать; да и что он знал, кроме заковыристых формул папиллярных линий отпечатков лап медвежатников[115] Щербатова Митьки и Федьки Кривого, прославившегося особой жестокостью бандита Рваная Ноздря, пахана Циклопа, увлекавшегося растлением малолетних, а попавшегося на старухе-купчихе, а также других подобного рода знаменитостей из отбросов рода человеческого? Про опасных адептов вражеского мира, объединившихся в тайную организацию «астраханщина», ни слухом ни духом старый Бертильончик не ведал, так как ни один из них не соизволил побывать в его кабинете по идентификации личности и, естественно, оставил отпечатки своих изуверских пальцев лишь после ареста, то есть при регистрации. Сумел ли сообразить это сам Громозадов, или его глубокомысленно сподобил Кудлаткин, Турин не ломал головы, соседство не докучавшего ничем старика его устраивало, а порой умиляло. Однажды тот распаковал тряпочный самодельный баул, что использовал универсальным образом — и в качестве мягкого сиденья, и в качестве подушки. С ним он прибыл в камеру и ни на мгновение не расставался, как и с алюминиевой ложкой, которую прятал на ноге в высоком шерстяном носке, словно примерный солдат. Однако теперь баул был аккуратно распотрошён стариком, и, вытащив на белый свет папку с серыми листами бумаги, тот удобно устроился под зарешечённым окошком, после чего, мусоля огрызок карандаша, принялся что-то быстро строчить. Турину, как обычно возлежавшему на нарах сверху, хорошо были видны прямо-таки каллиграфические строчки, которые старательно и красиво выводил Шик.