Несмотря на судебный процесс и чистку, в аппарате суда и в особенности нарсудов сохранились до сих пор взяточники и неприкрытые подкулачники…»
Теперь, твёрдо ухватив линию повествования, автор читал отрывками, торопясь наверстать упущенное:
«Дело финработников… Массовая продажность финансового аппарата началась с 1925 года. Частному капиталу удалось купить весь налоговый аппарат, ревизорский, губналогкомиссию и значительную часть экспертизы бухгалтеров… Всего привлечено 32 работника во главе с заведующим и его заместителем. Кроме того — 55 нэпманов-взяткодателей… Серьёзный характер имеют преступления в коммунхозе, где незаконно демуниципировались дома, совершались безобразия при распределении квартир… Исправительный дом (тюрьма) поощряет снабжение заключённых водкой, опиумом; охрана его превращается в решето, из которого в любое время может выйти всякий преступник, подкупив работников деньгами и даже продуктами питания…»
Люберский передохнул, он приближался к главному, которое заключалось в раскрытии причин разложения партийной организации, здесь как раз треснул и сломался карандаш, здесь оборвалась мысль, но он уже ухватился за неё и, бросившись к столу, скорчился, поспешил записать:
«Перерождению советского аппарата, превратившегося в агентуру частного капитала, сопутствует разложение партийной организации, в особенности её руководящего актива…»
Рука его снова летала над страницами, и мысль билась в черепной коробке, словно пытаясь выскочить, но он уже обхватил голову другой рукой, стараясь крепко удержать содержание…
Разрешено ли было Шеболдаевым зачитывать впоследствии доклад на партийных собраниях, или ждал его суровый нож цензора, — теперь истину узнать невозможно, однако достоверно известно, что имя Люберского скоро затерялось среди имен множества партийных аппаратчиков. И забылось совсем, а вот труд его остался жить и долго еще мутил и путал умы многим.
Много судебных процессов, втянувших в себя, как губка, сотни людских судеб, трясли город, словно тяжёлый приступ злокачественной лихорадки. В тюрьме скопилось чрезмерное количество арестантов, заключённые спали на нарах по очереди. Враз увеличились болезни, регулярными стали разборки среди уголовного контингента, заканчивающиеся массовыми драками. Во избежание худшего Кудлаткин завалил ходатайствами начальство и всевозможные инстанции наверху о скорейшем этапе осуждённых. Пугал неподдающихся бюрократов бунтом. Нагнетаемый ужас наконец сработал: распорядились этапировать и тех, кто не успел получить ответы на жалобы по объявленным приговорам. В спешке, один за другим стали назначать и рассматривать дела, покатили за Урал, застучали по рельсам состав за составом, напичканные зэками.
Готовился к этапу и Турин. Из их группы по приказу Кудлаткина на хоззоне при тюрьме был оставлен лишь Абрам Шик. Чуял Кудлаткин, что не переживёт старик этапа, к тому же его интересовало, чем завершатся события в чудной книжке, над которой старик трудился день и ночь и никак не мог приблизиться к долгожданному окончанию. Турин и тот подшучивал над новоявленным летописцем:
— Чем завершать станешь свой фолиант, Абрам Зельманович?
Кипа писанины набралась внушительная, сохранив однако при этом прежнее наименование: «Ксива про отважных уркаганов…», сам Кудлаткин, изредка тешась над её страницами, не черкал ни слова, щадя автора.
— Хотя бы седины постыдился, — бурчал Турин на Бертильончика. — Втемяшилась тебе в голову эта «ксива», других названий придумать не в силах?
— Правдой отдаёт, — отвечал Шик.
— Да какая же правда, если многие заключённые, читая, вырывают страницы о себе? Или ты неправду лепишь, или они правды о себе боятся.
— Пусть рвут, значит, проняло зэков, посветлело на душе, а я как раз этого и добиваюсь.
— Так от твоей писанины ничего не останется. Ты подумай, надо ли давать её всем для читки?
— Просят.
— Ну, как знаешь, — хмурясь, отходил от него Турин. — Пустое занятие затеял.
— Не пустое, Василий Евлампиевич, — поманил его с лукавинкой в глазах старик. — Одному тебе признаюсь: я рукопись свою в двух экземплярах стряпаю. Первый, нетронутый, у Ивана Кузьмича хранится при моём личном деле, а вторым желающие пользуются. Мне и самому так легче. Я враз угадываю: вырваны листы, значит, ничего в них я не соврал.
— Резонно, — хмыкнул Турин. — Ну ты, Абрам Зельманович, голова! Хитрец, каких поискать! Кто ж тебя надоумил?
— Жизнь, Василий Евлампиевич. — Старик потряс сединой.
В дверь камеры грохнули сапогом, откинулся тут же глазок, рявкнул охранник:
— Турин, на выход!
— Василий Евлампиевич! — ахнул Шик. — Не на этап ли?
— Да поздно уже… Утром этап ушёл. Ночь на дворе. — Спокойными были глаза Турина, однако руки выдавали, подрагивали пальцы. — Чего-то попутали служивые…
Дверь распахнулась, на пороге предстал сам Кудлаткин с неизвестным сотрудником ОГПУ, к тому же явно неместным. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб так, что сурового лица не разглядеть.
— Никакой путаницы нет! — выругался вошедший оперуполномоченный, отчего вздрогнул и сам Кудлаткин, а чужак уже тряс наганом под носом Турина. — Ты и так лишнего сидишь! Прижился, вошь буржуйская!
— Вот бумага. — Кудлаткин в растерянности держал перед собой лист постановления. — Предстоит тебе, Василий Евлампиевич, не этап, а конвоирование в места особые.
— Что за вольности? — рявкнул опять опер, толкнул Турина наганом в спину. — Спелись, гляжу!.. Заключённый Турин, и нет больше у него имени! — зло зыркнул на начальника тюрьмы. — А далее на номер свой будет отзываться. Шаг вправо, шаг влево — попытка к побегу, а значит, стреляю без предупреждения!
— Да куда же я в тюрьме побегу, — буркнул Турин, нагнувшись за собранной давно котомкой. — Если только команда дадена пристрелить меня?..
— Не дерзить! — взвизгнул опер, погнал Турина перед собой, успев отшвырнуть бросившегося попрощаться Шика. — Не горюй, старик. Скоро встретитесь у чертей на сковородке.
И долго ещё его идиотский хохот эхом перелетал по тёмным коридорам тюрьмы.
Во дворе двое лихо подхватили Турина и, бросив на заднее сиденье легкового автомобиля, запрыгнули следом по бокам.
— Ворота! — потряс наганом опер перед Кудлаткиным. — Что за разгильдяйство?
— Раскрыть ворота! — рявкнул тот опешившему постовому и, когда автомобиль скрылся, выругался: — Сумасшедшая братва в этом ГПУ, а эти аж из Москвы примчались! Зачем им понадобился Турин? Важная, конечно, птичка, но чтоб интересовались оттуда?.. Не иначе в расход спешат, чтоб не сбежал.
Однако звонить в верха побоялся, чтобы не накликать беды похлеще, бумагу подшил о выдаче осуждённого конвою и лишнюю заботу свалил с плеч. Кончились его треволнения с этой проклятой «астраханщиной», других забот ворох…
Турин закрыл глаза, оказавшись в автомобиле, вдыхая после вонючей камеры приятный запах бензина, кожи от тужурок конвоиров, дыма от ароматных папирос… Чист всё же воздух на воле!
— Закурить-то не хочешь, Василий Евлампиевич? — не оборачиваясь, вдруг спросил изменившимся голосом забиравший его полоумный с наганом.
У Турина перехватило дыхание.
— Неужели так и не признал? — резко обернулся тот, скинув фуражку, и зубастая улыбка расползлась по его лицу до ушей. — В штаны-то от страха небось наклал?
— Ангел! Мать твою!.. — не дав договорить, охнул Турин и затискал, зацеловал Ковригина так, что водитель, гнавший машину по пустынному городу, вынужден был резко затормозить:
— Василий Евлампиевич! Расшибёмся! И живым вас не довезём…
— А это кто же?.. Маврик! Ты, Павлушка? Ах вы, черти мои! — кидался от одного к другому Турин и поглядывал на рядом сидящих. — А этих ребят не знаю…
— Наши, — коротко бросил с переднего сиденья Ковригин. — Я, Василий Евлампиевич, потом всё тебе расскажу, а сейчас срочно из города надо выбираться.
— Куда же?
— Да тут недалеко, — засмеялся Егор, — километров сто, но и там не задержимся.
— Интересно?
— Перекинем в машину казну воровскую, которую Браух сторожил, Копытов ограбил, а наш Маврик отыскать сумел, и махнём в края необитаемые, где нас никто искать не захочет.
— Не в Сибирь ли собрались?
— А почему нет? Отдышимся, отлежимся, а там видно будет.
— Ладно. Делай, как задумал, — улыбнулся ему Турин, — мне пока в себя прийти надо да расспросить тебя.
— А чего расспрашивать-то, Василий Евлампиевич? Думается мне, вы уже всё скумекали, — хохотал Ковригин. — Обменял я Серафиму на бумагу, которую Богомольцев на конвоирование ваше в неведомые края добыл.
— Вон оно как… — примолк Турин и испытующе глянул на Егора. — Жалеть не станешь?
— А нечего жалеть, — хмыкнул тот. — Серафима мне и подсказала.
— Сама Серафима?! — вспыхнул Турин.
— Сама, — сжал губы Ковригин.
— Это что же такое меж вами произошло?
— А ничего. Стар Богомольцев. Да и дела осложнились в верхушке. Генрих Гершенович почти всё к рукам прибрал. Богомольцев молит Бога, чтоб уцелеть. Ему не до Серафимы. Числится она у него домохозяйкой до сей поры, ну а её вы знаете, прикоснуться к себе не позволяет, если сама не захочет.
— Вон оно что… — затянулся папироской Турин и надолго закашлялся. — Я так понимаю, что на этих условиях вы с ней и сговорились? — наконец смог он выговорить.
— Верю я ей, — сверкнул глазами Ковригин. — А с Богомольцевым что случится, она нас найдёт.
— Адрес знает?
— Забывать вы её стали, Василий Евлампиевич, Серафима в адресах не нуждается.
Послесловие
Лукавить не стану — в живых из героев и персонажей, лиц, близко их знавших, ко времени начала работы над книгой не было.
Каюсь, сколько сам ни старался, сколько ни пытались помочь мне сведующие профессионалы, в распоряжении которых находились и партийные, и государственные, и библиотечные, а также частные архивы и возможности Интернета, судьбы большинства действующих лиц проследить до последнего дня не удалось.