Так прошло около двух недель, причем я не столько предавался размышлениям, сколько участвовал в увеселениях и празднествах: мы выезжали на соколиную охоту, прогуливались среди полей, пировали и танцевали под пронзительную музыку, какую только и могли сыграть музыканты Артура или его соседей, заводили разговоры с крестьянами, работавшими на полях, – ибо именно так Артур обычно делал, по его словам, во исполнение обязанностей, возложенных на него как на их лорда, – и время от времени наносили визиты то одним знакомым, то другим. Большой компанией мы ездили в город под названием Петуорт, где семья Перси (близкие друзья леди Мод, чей сеньор, Уильям Хотерив, породнился с ними, женившись на Агнес Перси) владела прекрасным домом. Однажды Артур отвез меня и в известный монастырь ордена бенедиктинцев в Хардхеме, до которого я не добрался, сбившись с пути по дороге из Чичестера; и на стенах монастырского собора я увидел воистину дивные фрески, безыскусные, как сама жизнь, изображавшие сцены Судного дня и души грешников, которые корчились в страшных муках, повергая в трепет зрителей, а также много других восхитительных картин.
За это время я еще больше привязался к Артуру, и хотя во многом не мог с ним вполне согласиться, его здоровый дух и цельная натура внушали уважение, ибо в наши дни эти качества встречаются редко. Немало есть людей, препоясанных мечом и удостоенных рыцарского звания, кои не следуют рыцарскому кодексу чести. Он принадлежал к числу тех, кому бы вы с радостью доверили охранять свою спину в бою, тех, кто, однажды подарив вам дружбу, ни при каких обстоятельствах не откажутся от нее. Я знал – пока он жив, мне не грозят голод и лишения. Ему очень нравилось слушать мои песни, и в награду, помимо своей дружбы, он дал мне новую одежду, новую сбрую для коня, небольшую котомку для моих пожитков и в качестве подарка два фунта анжуйских денег в преддверии того дня, когда мне придется отправиться в Лондон.
Как-то раз, когда мы с Артуром прогуливались вместе, наслаждаясь теплой и ясной погодой, он повел меня вдоль реки к тому месту, где были посажены ивы, и рассказал мне, как правильно срезать с них прутья и как искусно их сплетают потом работники, чтобы сделать рыболовные сети, корзины и прочие изделия. Мы вышли на открытое место, где находился пруд, на берегу которого играли дети, кучка взъерошенных, чумазых, пронзительно визжавших оборванцев. Я увидел, что двое из тех, кто постарше, навалились на маленького и лупят его, связав ему запястья веревкой, сплетенной из ивовой коры. Признаюсь, я не могу смотреть на такое: во мне сразу всплывают дурные воспоминания о тех днях, когда я служил пажем в замке монсеньора Раймона де Бопро. Надо мной насмехались мальчишки старше возрастом и так мучили меня, что я не поставил бы и медяка на жизнь против смерти. Я ринулся вперед, но Артур обогнал меня и оттащил старших детей от младшего.
Он объявил им, что в высшей степени бесчестно двоим нападать на одного, и спросил, в какую игру они играют. Один их них, с милой, жизнерадостной мордочкой, усыпанной веснушками, и с широкой, щербатой улыбкой – у него недоставало передних зубов, охотно признался, что они играли «в рыцаря и крестьянина». Тогда Артур, погладив его по голове, сказал им, что это дурная игра, поскольку рыцарю отнюдь не подобает столь жестоко обращаться с крестьянами, ведь рыцарство основано на кодексе чести, который предписывает защищать низших по званию и заботиться о слабых. Далее он поведал им о рыцарском ордене Тамплиеров, члены которого, подобно монахам, подчиняются строгой дисциплине, и о рыцарях Госпиталя св. Иоанна[89], взявших на себя попечение о больных и раненых, и подтвердил, что сам он, сколько бы ни было ему отпущено Господом лет жизни, никогда не поднимет руки на крестьянина, неважно – свободного или крепостного. Я поначалу ничего не понял из их разговора, но видел, как смягчилось его лицо, когда мальчик ответил ему, и с глубоким вздохом он отпустил их, погладив по голове. Я спросил, о чем шла речь, и он объяснил мне. Я сказал: «Вы хорошо поступили, именно так, как я и ожидал, ибо немногие рыцари настолько заботятся о благополучии своих вассалов, чтобы обращать внимание даже на поведение их детей». – «Да, – согласился он, – но что мне с ними делать? Они так невежественны, и я не знаю, какую пользу приносит им моя забота о них. Ибо когда я закончил речь, ребенок сказал невинно: «Но, милорд, мы были крестьянами, а тот, которого мы били, был рыцарем».
Я смеялся над этим происшествием до тех пор, пока слезы не заструились по моим щекам, но он лишь покачал головой. Впрочем, через некоторое время он тоже начал смеяться, а затем сказал, что его несчастье в том, что он слишком серьезен, и ему даже стоит поучиться у меня легкому отношению к жизни. Я бы с радостью помог ему в этом, но прекрасно понимал, что он никогда не сможет проявить легкомыслие в том, что касается вопросов чести и долга. Да и я не хотел бы видеть его иным.
В другой раз, когда Артур занялся кое-какими делами со своим бейлифом, я отправился в лес и вышел на ту поляну, где жил отшельник, называвший себя Гавриилом. Он молился, преклонив колена, и, увидев меня, покивал головой, улыбаясь. Я сел, прислонившись к стволу дерева, и, закинув руки за голову, предался мечтам. У меня вертелись в голове строфы песен и припевы, целые стихотворные отрывки и отдельные строки, и вдруг я встрепенулся, пораженный мыслью, внезапно пришедшей мне в голову. А меня осенило: раз любовь – чувство изменчивое, неистовое и свободное, то почему любовные стихи должны быть подчинены строгой форме? Почему бы мне не сочинить гимн любви без рифмы, пренебрегая точным счетом слогов в каждой строчке, песнь столь же неистовую и свободную, какой и должна быть истинная любовь?
Я стукнул себя по лбу, дабы избавиться от этой сумасшедшей мысли. Как такое возможно? Это будут уже не стихи, а просто набор слов. Тем более, что любовь не должна быть ни неистовой, ни свободной, ибо влюбленные в своих поступках всегда следовали законам любви, установленным и закрепленным во многих песнях и трактатах, как, например, было заведено при дворе королевы Алиенор, когда она правила в Пуату, а также при дворе графини де Шампань и всех прочих. Против подобного безумства восставали и здравый смысл, и весь предшествующий опыт, как в поэзии, так и в любви, поскольку и любовь, и поэзия подчинялись определенным законам, а если бы закона не существовало, мы превратились бы в диких животных.
И все-таки я не мог избавиться от этой мысли, рассуждая, что можно установить новые законы так же, как когда-то впервые были введены размер стиха, созвучие и остальные правила. Почему мне нельзя издать собственные законы, и подобно тому, как я искал единственную женщину, которой суждено стать моей истинной любовью, я могу попытаться найти метафоры и мимолетные строки, дабы словами рассказать о ней. Как ручей, струившийся у моих ног, журчал, не зная ни о какой форме, или как птицы поют, не ведая о форме, от чистого сердца, так и я мог бы петь. И вот я сидел, выдерживая борьбу с самим собой, когда ко мне подошел отшельник, уселся рядом и спросил, что меня тревожит.
Я ответил, что ничего из того, что доступно его пониманию, и на это он заметил: «Сынок, все помыслы доступны разумению Господа, а поскольку мы, архангелы, как, впрочем, и люди, являемся частью Божьего разума, стало быть, мы способны приобщиться к его знанию, равно как каждая капля воды несет в себе ту же влагу, что и ручей».
Эта речь меня обнадежила, и я поделился с ним своими мыслями. Он сидел, согнув колени и уперевшись в них подбородком, погруженный в глубокую задумчивость. Наконец он промолвил: «Ты слышал когда-нибудь ту часть Священного Писания, которая именуется Песнь Песней Соломона?» Когда я ответил, что не слышал, он прочел мне следующие строки, зажав переносицу пальцами и закрыв глаза:
Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста;
Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих,
Одним ожерельем на шее твоей.
О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста;
О, как много ласки твои лучше вина,
И благовоние мастей твоих лучше всех ароматов!
Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста;
Мед и молоко под языком твоим,
И благоухание одежды твоей
Подобно благоуханию Ливана![90]
Когда он умолк, его слова еще долго звучали в моих ушах сладчайшей музыкой, и мне показалось, что все остальные стихи умерли и как пепел развеяны по ветру.
Потом я сказал: «Неужели так сказано в Священном Писании?» «Да, так, – ответил он, – и я слышал, как многие умудренные экзегеты[91] спорили о том, что являет собой Песнь Песней. Каков бы ни был источник – там много слов и все в том же духе: аллегорическое описание любви Бога к святой церкви, или же любви Господа нашего Иисуса к душе человека, или, как мне сказал один просвещенный еврей[92], любви Бога к чистому разуму. А ты что думаешь, трувер?»
Я ответил, что недостаточно осведомлен, дабы судить о таких вещах, но поскольку он продолжал настаивать, я признал, что мне это показалось самой великой песней любви из всех, какие мне доводилось слышать. «И хотя вы, вероятно, подумаете, что я просто богохульствую, – добавил я, – все же пусть моя душа будет проклята навеки, если в песне сокрыто нечто иное, чем любовь мужчины к своей избраннице. Этот царь Соломон, – продолжал я, – наверное, был самым выдающимся трувером в мире, равным самому Гильему де Пуатье[93]». И тогда отшельник сказал, что я не должен просить о проклятии своей души, но во всем остальном он склонен согласиться со мной.
К уже сказанному я мало что мог прибавить, ибо мои мысли пребывали в большом смятении. Потому я поднялся на ноги и собрался идти. Но прежде, чем я ушел, Гавриил сказал, что жизнь коротка и мы, возможно, больше не увидимся, и с тем пожелал мне добра. Он велел мне опуститься на колени, благословил и напутствовал так: «Ни Бога, ни хорошей поэзии не следует искать с помощью одной лишь формы. Подумай об этом, трувер». На том я расстался с ним, глубоко убежденный, что независимо от того, был он настоящим архангелом или нет, он стяжал и мудрости, и благодати вполне достаточно для смертного человека.