Пламя грядущего — страница 75 из 90

бедил султана согласиться. Я впал в уныние, услышав это, хотя и ничем не выдал своего горя, а напротив, поблагодарил его за оказанную любезность. Однако мне было совершенно ясно, что у меня мало надежды собрать когда-нибудь даже десятую часть названной суммы. Ал-Амин сказал также, что с выкупом необходимо подождать до конца боевых действий или до того дня, когда будет решено обменяться пленными. Но добавил, что уверен: господин король, конечно, высоко ценит меня как за мое поэтическое дарование, так и за мой благородный поступок, поскольку я позволил взять себя в плен вместо него, и поэтому мне не придется долго ждать освобождения. Однако, превосходно зная короля, я не сомневаюсь, что он никогда не заплатит за меня двухсот золотых безантов. Напротив, он будет доволен, что счастливо отделался от меня и больше нет необходимости веселить меня, или говорить о смерти Артура, или, глядя в мои глаза, находить в них подтверждение своей собственной вины в его гибели. Что же касается поэзии, то, как бы он ее ни любил, он не может платить рыцарям стихами, а потому золото перевесит мои песни. И хотя в настоящее время мне безразлично, где находиться, здесь или там, но я также знаю, что мне не так-то легко будет долгие годы влачить жизнь в плену. Не радость, но гнев и нетерпение будут уделом того, кто столько лет вольно странствовал по свету.

Спустя несколько дней после этого разговора ал-Амин сказал мне, что нам предстоит покинуть лагерь и вернуться в Иерусалим. Ибо, как он объяснил, султан повелел его отцу, Мехед ад-Дину, отправиться туда и проверить, насколько надежны городские укрепления. Шатры были свернуты, и мы пустились в дорогу. Мы ехали целый день и к концу его достигли небольшого города, затерянного в горах, где и провели ночь, а к вечеру следующего дня мы прибыли в Иерусалим, который стоит на возвышенности и выглядит совсем не так, как я воображал. Так как вспоминая о тех городах, какие я повидал, и особенно Лондон и Париж, я думал, что он должен быть большим и красивым, с золотыми воротами, чистыми стенами и дворцами, изукрашенными золотом и серебром, фресками и резьбой, как и подобает оплоту Господа нашего. Но передо мной предстал город с узкими убогими улочками и домами с окнами, наглухо закрытыми ставнями. Жалкие лачуги числом намного превосходят дворцы, какие здесь есть. Тот, в котором я живу, действительно поражает роскошью и великолепием. Тем не менее город окружен массивными прекрасными стенами, весьма крепкими, со множеством красивых ворот, и нет недостатка в шпилях и круглых куполах, свидетельствующих о великом искусстве мастеров. А еще я видел здесь много верблюдов, животных с горбами на спине, с отвратительной мордой и таким же норовом. О них рассказывают, что они совсем не пьют воду, и потому на них удобно путешествовать по пустыням. В южной части Иерусалима, неподалеку от крепостной стены, у ал-Амина есть дом, где мы и поселились. Когда мы подъехали к нему, то увидели лишь суровые стены и мрачные ворота, но когда мы вошли внутрь ограды, мне открылся вид, узрев который я не мог не вспомнить с внезапной болью в сердце слова Понса де Капдюэйля: ибо был там и внутренний дворик с садом, посередине которого был сделан бассейн, и сводчатые галереи со всех сторон, с арками и колоннами, а над ними, на верхних этажах – окна с резными решетками и затейливыми каменными украшениями. Но когда я оглянулся по сторонам, надеясь увидеть обнаженных девушек, из дома появились женщины, лица и тела которых были закутаны в плотные белые одежды. Единственное, чем можно было полюбоваться, это их глазами.

Мне отвели угловую комнату на верхнем этаже, очень приятную, с двумя окнами, выходившими прямо на город, и мягкой постелью со множеством пуховых подушек. Но в ней не было ни одного стула или скамейки, поскольку у сарацин принято сидеть на полу на коврах. Мне принесли воду, чтобы я мог вымыться, и дали свежее платье варварского фасона, тогда как мою собственную одежду унесли, чтобы выстирать. На закате, по обычаю, неверные принялись молиться, собравшись вместе и что-то громко восклицая и бормоча, опускаясь на колени, или падая ниц, или поднимаясь во весь рост. Только после этого мы приступили к обеду. Ибо, как мне объяснили, шел месяц, называемый у них рамадан, который считается самым святым временем в году, и никому не позволяется принимать пищу от восхода до заката. Когда мы насытились, отведав разных блюд, щедро приправленных пряностями, которые я нашел весьма изысканными, ал-Амин позвал к нам девушку, которая принесла с собой струнный инструмент, выглядевший как деревянный круг с выпуклым дном и снабженный длинной шейкой или ручкой. Ал-Амин называл инструмент аль-уд. Она села пред нами, и он велел ей играть. Она заиграла, показав, что весьма в том искусна: пальцами одной руки она щипала струны шейки инструмента, тогда как пальцы другой перебирали струны в его нижней части. Музыка была резкой и звенящей и отнюдь не терзала слух, но когда она начала петь под нее (хотя голос ее был довольно сладок), в моих ушах это пение прозвучало как крик осла или завывание их священника, созывающего всех на молитву.

Надлежит заметить, что девушка эта не была закутана с ног до головы, но одета в своего рода приталенное платье с длинной юбкой, под которой она носила широкие белые полотняные панталоны необычного вида. Обуви на ней не было, и подошвы босых ног были выкрашены в красный цвет. На каштановых волосах сидела маленькая круглая шапочка, вышитая золотой нитью. Когда она закончила играть и петь, ал-Амин сказал несколько слов, которые она перевела на превосходный французский, хотя и говорила с незнакомым мне акцентом: «Принц спрашивает тебя, господин, как тебе понравилась моя игра?» «Ты хорошо говоришь на моем языке», – с удивлением воскликнул я. На что она ответила: «Почему бы и нет? Принимая во внимание, что это также и мой язык». Ал-Амин улыбнулся и сказал, указав на нее: «Она тоже из франков». И вслед за тем она рассказала мне, что отец ее был рыцарем и сеньором за морем, держателем земли феода Большого Герена, неподалеку от Назарета, того самого города, где жил и работал ремесленником Господь наш. Однако после того, как Саладин вторгся в эти земли, изгнав оттуда христиан, их владение было разорено и завоевано. Ее отец и мать погибли, а сама она стала пленницей в возрасте двенадцати лет. Ее продали Мехед ад-Дину, который отдал ее своему сыну, ибо она была по-своему привлекательна, хорошо играла на уде и говорила на языке сарацин так же свободно, как и на родном, научившись этому у своей няни. Ее обучили красиво писать на их языке затем, чтобы ее ценность как рабыни увеличилась, а еще петь, танцевать, немного обучили лекарскому искусству, а также – читать наизусть много текстов из их священного писания, которое они называют Кораном. Кроме того, она добавила, что ал-Амин брал ее в постель не более одного-двух раз, поскольку его жены удовлетворяют его гораздо лучше в этом отношении. «Его жены?» – переспросил я. «Да, – ответила она, – у него их две, а их религия дозволяет иметь четырех, если он пожелает». «Где же они тогда?» – спросил я. «Он держит их в особо отведенной части дворца, и ни одному мужчине не разрешено видеть их. Но также он может иметь столько девушек-рабынь, сколько захочет. И тем не менее, хотя он привязан ко мне, он находит мою светлую кожу и голубые глаза отталкивающими». Все это показалось мне весьма странным.

Потом она снова начала играть и петь, и какое-то непонятное волнение охватило мою душу, и когда она замолчала, я протянул руку и взял у нее уд. Коснувшись струн, я понял, что инструмент напоминает виолу, а перебор струн похож на игру на арфе. Вскоре я сумел извлечь из него несколько аккордов. И затем я запел одну из кансон собственного сочинения, ту, в которой есть такие строки:


Не убежать мне от любви —

Любовь бежит меня,

Желанье мой рассудок плавит,

И только смерть одна избавит

От этого огня…

и т.д.


Когда я закончил петь, вдохновившись своей музыкой и найдя в ней некоторое утешение, я увидел, что девушка плачет. Ал-Амин мягко заговорил с ней, и она что-то ему ответила, а потом сказала мне: «Я объяснила ему, что плачу оттого, что красота песни взволновала мою душу, и потому, что снова услышала, как поют на моем родном языке. А теперь принц просит меня перевести ему стихи. Я сказала, что это будет нелегко. Прости меня, господин, ибо я, должно быть, не смогу передать ритм стиха должным образом».

Она заговорила на языке неверных и продолжала довольно долго, в то время как ал-Амин слушал ее, подперев щеку рукой, и кивал. Потом он сказал на своем ломаном французском: «Хорошо. Это очень хорошо. Я вижу, что ты вызвал слезы у нее на глазах. Это случается делать и мне, когда мои стихи хороши». И, наклонившись ко мне вперед, он спросил: «Скажи, как давно ты был с женщиной?» Я ответил, что очень давно. Он улыбнулся и сказал, хлопнув в ладоши: «Прекрасно. Я даю тебе эту».

Я поблагодарил его, но заметил, что не возьму вопреки ее воле, так как, хотя она и была не более чем рабыней для него, она оставалась француженкой благородного рождения, что представляло определенное значение для меня. Тогда он обратился к ней: «Что скажешь, Лейла?» – и девушка, склонив голову, сказала, что если таково желание ее господина, то она охотно согласится служить мне.

Итак, я разделил с нею постель в ту ночь, но получил от нее не много удовольствия, ибо сначала мы побеседовали с ней, и я спросил, как ей живется среди неверных, и она ответила, что они очень неплохо к ней относятся, но она вот уже пять лет скорбит о своих погибших родителях. Очутиться в рабстве – несчастье, достойное сожаления, особенно для нее, которая имела своих собственных рабов и воспитывалась в детстве в любви и довольстве. Несмотря на то, что ее не заставляли принять магометанскую веру, она печалилась, что не имела возможности увидеть священника и вкусить тела Господа нашего, и продолжала в том же духе до бесконечности, мешая слова с рыданиями и слезами, так что мое желание угасло, и я велел ей взять себе покрывало и спать в уголке.