То, что было потом, когда луч засветился картинками, я не видела — скорее чувствовала, словно образы транслировались прямо в мое сознание, обходя органы чувств. Чем-то это было похоже на те видения, что меня вынуждали смотреть в пещере мои похитители. Странная параллель с темными — и ведь уже не первая. Не было радужных облаков и разговорчивого собеседника — вокруг был совершенно другой мир.
Резко ревели клаксонами машины, а рядом мерно двигались конки. Из покосившихся дубовых дверей со следами удара шашкой неслась громкая музыка — чувственный саксофон, переливчатые трели фортепиано, ударные. Настоящие, живые инструменты, конечно же — благословенное время до изобретения магнитофона. Здесь эта музыка была редкой, почти под запретом, как и многое другое — и именно поэтому мы были здесь.
Мы пришли пешком и теперь переходили улицу — тогда она казалась запруженной, а любой современный человек назвал бы ее полупустой. Я снова видела себя со стороны, но в этот раз, кажется, все было спокойно, не происходило никаких катастроф — я была обычной девушкой. Внешность, конечно, была совсем другой, насколько можно было судить со спины — гладкие рыжеватые волосы, стриженные под каре, платье из плотной ткани, шляпка с обдерганным пером. В Америке это десятилетие было временем блеска в глаза, прожигания жизни — здесь это настроение вынуждено было подстраиваться под суровую реальность голода, послереволюционной разрухи и террора. Таков был век джаза в молодом, окровавленном Советском Союзе.
Мы смеялись на голодный желудок, мы были счастливы. Мог ли этот человек рядом со мной быть тем, кто, по словам бога, заставил меня забыть о своем долге и совершить нечто ужасное? На первый взгляд было абсолютно не похоже.
Я-наблюдатель обратила, наконец, внимание на своего спутника. Достаточно высокий и плечистый, в потертом драповом пальто, он галантно, но чуть неловко держал меня под руку — словно никогда прежде этого не делал. Мы почти бегом вошли в двери зала, где был джазовый концерт — на который мы безбожно опаздывали. Похоже, джаз я любила во все времена.
Но, как не жаль, теперешней мне было не до музыки. Стараясь не отвлекаться на зовущие, дышащие энергией звуки, я прислушивалась к тому, о чем думала здешняя я. Почему-то я даже не сомневалась, что это получится — и через несколько секунд действительно уловила нестройный поток мыслей, чувств и впечатлений. Если оставить в стороне наслаждение от концерта, то все мои мысли были о нем. Где-то стороной проходили заботы о продуктовых карточках, необходимости чем-то натопить огромную квартиру, приютившую под высокими потолками около двадцати человек, мужчин и женщин, семейных и одиноких. Я делила свою комнату с немолодой вдовой — но все это сейчас едва можно было различить в мыслях. Я была влюблена, и в сладостных волнах этого чувства полностью растворялось все остальное.
Его звали Олег. У него были грубые, намозоленные ладони, но я была влюблена в них, словно это были мягкие руки пианиста — а быть может, даже больше, чем могла бы любить нежные пальцы музыканта. На лбу и вокруг глаз у него, несмотря на молодость, уже были глубокие морщины, но они только добавляли решительности, силы его взгляду — которых и так было не занимать.
Все здесь были людьми вдохновленными — и далеко не только музыкой. Каждый чувствовал, какую силу дарит сознание того, что ты держишь собственную жизнь и будущее страны в своих руках — силу и ответственность. Мне тогдашней казалось, что не может быть здесь упивающихся этой силой, пьяных от необъятного простора для деятельности в этой огромной стране, в одночасье ставшей словно бы чистым листом для «красных». Наверное, это все же было удивительно, учитывая, что тогда-то в моем распоряжении все-таки были сотни прожитых лет, которых я, живущая в этом смутном столетии, оказывается, совсем скоро должна была лишиться…
Он держал мою руку в своей широкой ладони, и я забывала о том, что не была в полной мере человеком. Кого удивит то, как парит над землей влюбленный, как все кажется ему совсем другим, словно подсвеченным внутренним, необъяснимым сиянием? Меня удивляло все это, и в первый раз мне хотелось оставаться просто человеком, девушкой. Но, боже, как все это похоже на мои сегодняшние чувства к Этьену Дюруа! Сама себе я показалась двуличной — как могла я испытывать эти чувства к другому человеку?
…Но ведь я совсем не помнила Олега, я теперь узнавала заново все, что мне было дорого в нем, что так привязало нас друг к другу. Да и где он теперь, в наше время? Наверное, уже умер — а если и нет, то стал совсем древним и не помнит меня, если вообще может еще что-то вспомнить… Теперь та сцена, которую я незримо наблюдала, начала отдавать горечью.
Концерт закончился, и мы, не размыкая рук, вышли на улицу. Вокруг было совсем темно, фонари не горели. Холодный ветер пронизывал, а изголодавшееся тело быстрее поддавалось стылым порывам, но мы смеялись — смеялись и бегом бежали по узкому тротуару вдоль длинного дома. Нужно было поскорее добраться домой. Как бы нам ни хотелось еще задержаться, погулять или посидеть за разговором где-нибудь в парке, мы знали — с наступлением темноты на улицах становится небезопасно, а завтра, к тому же, нужно было рано вставать.
Добежав до моей парадной, мы остановились, прощаясь. Все также держались за руки и что-то шептали — странно, но я чувствовала, что веду себя так, будто действительно принадлежу этому времени, будто родилась совсем недавно, каких-нибудь пару десятилетий назад. Я не хотела помнить о своей сущности, я сознательно забывала о ней и о вечности опыта, разделявшей нас. Олег крепко сжал мою руку, и, попрощавшись в последний раз, ушел. Счастливо улыбаясь, я нырнула в темный подъезд.
Уже в квартире, только скинув сапоги, я прямо в пальто в потемках пробралась к окну. Соседка мирно посапывала во сне. Присев на подоконник, я посмотрела вниз — на улице было уже совсем безлюдно. Я представила себе, как Олег сейчас идет домой по ночному городу, и мысленно пожелала ему благополучно добраться. Завтра. Мы увидимся завтра, после нового долгого рабочего дня.
Я часто-часто заморгала — в глаза ударил свет. Экскурсия в прошлое закончилась, и меня снова окружали сверкающие облака. Я озадаченно взглянула на Гамаюна.
— Я не понимаю. И что же вы хотели мне показать? Где здесь то преступление, за которое нужно было так жестоко наказывать? Вы хоть понимаете, что украли у меня мою собственную жизнь, мою личность?
Гамаюн печально покачал головой, а мне вдруг послышался шорох множества крыльев в пространстве вокруг нас.
— Мы никого не наказывали, Вивиен, пойми. Это был единственный наш шанс вернуть тебя — вернуть, а не подвергать какой-то каре.
— Вернуть откуда? Что такого произошло?
Он тяжело вздохнул.
— Надеюсь, ты сейчас поймешь, почему я не хочу показывать тебе все дальнейшие события. Я постараюсь рассказать о них честно и полно, но показывать — это будет слишком тяжело и жестоко.
Я уже не могла понять, что чувствую. За все время здесь — а сколько действительно времени прошло? — я испытала такой широкий диапазон эмоций, что сейчас моя собственная душа казалась мне выжатой, как лимон. Я не думала, чтобы что-то могло причинить такие страдания, что я откажусь узнать, в чем было дело — а сейчас мне хотелось отказаться.
Но сил спорить не было, я пожала плечами и приготовилась слушать. Как жаль, что я не могла читать его мысли, тогда бы все было намного проще. Я знала, что тень недоверия не покинет меня, если я не увижу все своими глазами. Но пока я оставила все как есть. Если бы душа, ум, сознание были мышцами, их бы сейчас нещадно ломило.
Глава 37
— Тот самый вечер, который ты видела, который для тебя в тот момент был лишь романтическим свиданием, пусть и действительно прекрасным, — он вздохнул, — в этот день в Америке случилось страшное землетрясение. Но ты не почувствовала этого. А в советских новостях тогда не особенно говорили о происходящем за границей, да и вообще это было такое время, когда эти самые новости узнать было далеко не так просто, как сейчас. Даже радио было не у всех, люди слушали его на улицах, а о телевизорах и думать не думали. Газеты тоже были страшной дороговизной.
Похолодев, я медленно кивнула. То же самое получилось с недавним обвалом в здешних горах. Кто же был в этом виноват?
— Так вот, Вивиен, — продолжал бог, печально склонив голову на плечо, — в тот день там погибло около двух тысяч человек. Я не говорю, что жертв обязательно удалось бы избежать, но, ты сама понимаешь — тут ведь дело не в сухих цифрах, не в статистике. Я хочу, чтобы ты поняла — никто тебя ни в чем не обвиняет, просто… просто без тебя мы мало что могли противопоставить всему этому. А этим вечером дело отнюдь не кончилось.
Я вздрогнула. Что же выходит — я хуже любого маньяка, серийного убийцы. Что все происходит не в первый раз, все повторяется. Я уже не знала, хочу ли слушать дальше… Нет, не хочу! Правда — вещь хорошая, но весит больше камня для утопленника. Как мне дальше тащить его? Рассказ, однако, неумолимо продолжался, хоть он и слышал все мои мысли.
— Через два дня Олег погиб, Вивиен. Время тогда было неспокойное, кровавое, и невозможно никого винить.
Я вскинула голову, крик застыл где-то в горле. Мне было больно, словно я не знала, что прошло уже едва ли не сто лет, что та наша история ушла безвозвратно. Мне было больно, словно я действительно помнила его и любила все это время.
— Вот поэтому я решил просто рассказать тебе все это — не дать снова увидеть. Такое часто тогда встречалось — белые напали на коммунистов, в живых никого не осталось. Потом большевики тоже ответили жестоким ударом. Вообще, это казалось бесконечным — никто ведь не хотел остановиться первым. Я знаю, как тебе тяжело было тогда. Ты страдала. Ты не хотела нас слушать, не хотела думать о людях, которые и разбили тебе сердце. Прошло несколько месяцев, но стена эта так и не рухнула. И мы решили…