замены, вышла замуж за «третьего секретаря горкома партии». Случается.
Был Вася в прошлом году с нами на раскопках курганно-жальничного могильника в Волосовском районе Ленинградской области. В Бегуницах. Малым составом. Человек восемь. Вместе с Александром Евгеньевичем и Надеждой Викторовной. Снимали полдома, полхалупы ли, у дяди Пети, чуваша, родом из города Цивильска. Александра Евгеньевича и Надежду Викторовну «из почтения к учёности и уважения к возрасту» разместил дядя Петя в «горенке», за занавеской. А остальных, по его словам, «ребятню», – в прихожей. Сам дядя Петя ночевал в дровянике, «с курицами и поросями», как говорил он, хотя никаких куриц и «поросей» у него в хозяйстве не имелось; только собака по кличке Цыган, редко покидающая свою будку. Раскладушки наши, моя и Васина, стояли рядом из-за тесноты, одна к другой. Я ложился и поднимался с одной стороны, Вася – с другой. Проснётся Вася утром, с закрытыми ещё глазами шарит рукой под раскладушкой и бормочет полусонно: «Де ж мои шкарпетки?» – «Что-что?» – спрашиваю. Скажет: «А, вот они… Носки по-кацапски». Заговорит по-своему, я – как глухой. «Залупивка», «спалахуйка», «кишеня», «стрыпыздик», «пидсричник», «цюцюрка», «пидрахуй». Господи помилуй. Девушкам на ушко бы шептать такое. Перейдёт на русский – без акцента. Ну, думаю.
Про чертёжниц наших Вася выражается: «Ох, яки гарны дивчины». И мне понятно: краше некуда, так хороши, мол.
Курган раскапываем с ним – это не нынче, а тогда же, – прошу его, по-своему, дескать, по-украински, побалакай, двуязычный. «О чём?» – спросит. «Да хоть о чём», – скажу. Балакает. Хоть плачь. Я его слушаю – как соловья. Или – как чужеземца, не то поляка, не то австрияка.
К слову, многие курганы в Бегуницах, «богатые», до нас уже были копаны, шурфованы. Не специалистами – грабителями. Потрошить их в поисках ценностей чуть ли не сразу после погребения начинали. На наш взгляд, там и разжиться было нечем. В те времена считали по-другому. Тогда и бусы бронзовые были роскошью. Конечно. Кольца височные. И фибулы. И перстеньки. Если не для себя, не для дитя, не для возлюбленной, так можно было и продать, и обменять на что-нибудь. Доходно. Ну, вот и думай, люди не меняются. Что им «священное, святое»?
Большой, для этой группы могильников – шесть метров в диаметре, около двух с половиной метров высотой, – курган как-то в одиночку раскапывал. Захоронение двенадцатого века. Вижу, что копаный, – вмятина на макушке, яма неглубокая. Давным-давно, думаю, потревожен. Характерно. Осесть так не мог. Расплыться не даёт обкладка каменная. Как оказалось – гнездо стрелковое во время войны в нём, в этом кургане, какой-то фриц себе устроил. Не только, получается, гнездо, но и могилу. Помятый термос, простреленная каска, ремень с бляхой и с надписью на ней: Gott mit uns, сапоги, в одном сапоге алюминиевая складная ложка-вилка с выцарапанными на ней буквами GWG, в другом нож, в металлических проржавевших ножнах, с эбонитовой рукоятью, с маленьким белым алюминиевым одноглавым орлом на ней, опасная бритва и алюминиевая же расчёска. Полуистлевшее сукно от формы. И пуговицы. Жетона не было. Не нашлось рядом и винтовки, автомата или пулемёта, что с ним там было, – из чего-то же стрелял. Не так же просто он уединился. Возможно, тогда ещё всё – оружие, жетон – и забрали, сразу после боя. Немцы, скорей всего. Может, и наши. Останки мы, археологи, без почестей – потому что бывший непримиримый вражина, нагло заявившийся к нам, и палил он из укрытия не по воробьям или по курицам, а по нашим советским солдатам, – но уважительно перезахоронили около кургана. А то «устал» отстреливаться, «сидя» из гнезда. Я без иронии – серьёзно. Что с ними, с останками, потом будет, не знаю. Александр Евгеньевич сказал, что сообщит куда-то – куда следует. Там разберутся. Уже, наверное, разобрались, решили что-то, я не в курсе. Дело международное – не шутки. Ну и по нравственным причинам – мы ж не фашисты.
А дядя Петя, у которого мы снимали «угол», был на фронте связистом. После победы домой, откуда призывался, в свой Цивильск, не поехал. То ли было некуда и не к кому, то ли по другой какой причине, нам не докладывал, не признавался. Остался здесь, в Бегуницах, где его когда-то «шваркнуло шибко пулей-дурой под лопатку» – может, этот окопавшийся в кургане древнерусском фриц как раз и «шваркнул», – женился на какой-то Айно, «колхознице, карелке», с которой познакомился он, молодой связист, ещё во время войны, «уже три года нет» которой, «унёс на кладбище любезную». По ней «скучает, но теперь уже тихонько – время правит». Электриком в совхозе работал дядя Петя. «До пензии дотягивал. Дотянул. Получаю». Любимые его присказки: «Сапоги дорогу знают», «медведь – тайга», «я не бес, ты не балбес». Везде вставлял, где надо и не надо. Его право, замок на рот ему не навесишь.
На той же улице, наискосок, жил – и до сих пор, может, живёт – предатель, бывший полицай, из местных. Чуть ли не каждый день они «на па́ру» выпивали. Редкий день обходился без этого. И всегда у дяди Пети. У полицая жена «шумноротая, не разрешает». У дяди Пети «братство, воля, равенство, слобода». Мирно пьют, беседуют о чём-то. Что было, допьют, беседу исчерпают, после, расставаясь, начинают через дорогу ругать и материть друг друга на чём свет стоит.
«Полицай недобитый!»
«Черемисское рыло!»
«Не черемисское, а чувашское!.. Сапоги дорогу знают – вали, сволочь подфашистская, не запинайся!»
«На столб полезешь, когти сорвутся, свалишься, свернёшь свою тощую нерусскую шею!»
«Гузка куричья! Медведь – тайга. Я не бес, а ты балбес!»
В таком вот роде. Лишь матерки из этой переклички вычеркнул, а там их было… гораздо больше, чем литературных, допустимых мною слов.
Назавтра, видишь, снова вместе. И опять у дяди Пети. И опять не «на сухую».
Затем – как правило – «прощальные» слова.
Мы им не мешали, они нам.
Приходим однажды на обед. В сенцах, прохладных и сырых, был длинный стол для нас поставлен. Слышим, шум в избе и хохот. Заходим в избу и видим. В тесноте катаются по полу – от стола до наших раскладушек – бывший связист и бывший полицай, чуть не в обнимку. От смеха давятся, слова вымолвить не в состоянии. Спрашиваем у них, в чём дело? Ответить не могут, тычут руками в сторону стола. На столе стоит бутылка кубинского рома Havana Club и два гранёных стакана. Бутылка не распечатана, стаканы пусты. После уж кое-как, всхлипывая и протирая ладонями глаза от слёз, разъяснили, попросив нас прочитать вслух рецепт на бутылке и попробовать его исполнить. Чтобы сделать какой-то коктейль, там, кроме прочего, было указано: «Налейте одну часть рома (45 мл)…»
Вот эта «одна часть» в объёме «45 мл» их настолько и развеселила. «Это же капля из пипетки! Это же… ё-тить!»
Я по их просьбе и разлил им. Не по рецепту. «По края». У них тряслись от смеха и с похмелья руки, горлом бутылки не могли попасть в стакан, ни бывший полицай и ни бывший связист – пытались оба.
Прямо напротив нас:
Москвичи, океанологи. Муж с женой. Пожилые. Им не меньше, как решили мы с Серёгой, сорока пяти, а то и пятидесяти. Благообразные. Много интересного, пока живут у нас – чуть ли не месяц, – рассказали. Слушал и слушал бы, словно Шехерезаду. Про бочкоглазов, иглоротов. Про гримтпотевтисов и амфитретусов. Язык сломаешь, пока выговоришь. Проще, конечно, чем «пидсричник» Васин.
Про Жака Пикара и Дона Уолша.
Не будь я – без году неделя – археологом, пошёл бы в океанологи. Море видел – не боюсь. А что? Можно, наверное, и совместить. Дна в Мировом океане в три раза больше, чем суши, – исследуй да исследуй. Сколько за всю историю всяких кораблей разных морских держав утонуло?.. И Атлантида. И то, о чём даже не знаем. Одни сам океан изучают, течения, глубины, фауну и флору, я – только дно, и не с геологическим и зоологическим, а с археологическим азартом. Только не в царстве Форкиса, не в Марианской впадине, не в «Бездне Челленджера» – там страшно.
Я видел сотни кораблей погибших!
И потонувших тысячи людей,
Которых жадно пожирали рыбы;
И будто по всему морскому дну
Разбросаны и золотые слитки,
И груды жемчуга, и якоря,
Бесценные каменья и брильянты;
Засели камни в черепах, глазницах…
Вильям, понимаете ли, наш Шекспир.
В душе осознаю, что я всё же больше простой (удачливый) кладоискатель с дрожащими от азарта, как у отъявленного рыбака, и нетерпения руками, чем тихий уравновешенный кабинетный учёный. Чем дальше – тем больше я ловлю себя на этой мысли. Мне интереснее орудовать лопатой в «поле», искать (вынюхивать) и находить, чем фиксировать, описывать и заниматься камеральной обработкой. Я полевик с хорошей интуицией, или добытчик. Но, если уж быть честным до конца по отношению к себе, для уточнения надо добавить, что к прошлому я проявляю любопытства больше, чем к будущему, и к фантастической, хоть и читаю её изредка, литературе я испытываю меньший интерес, чем к исторической, и открывать, что делали, как жили, как говорили и как выглядели мои пращуры, славяне, предки других европейских народов и в целом человечества – ох, как мне хочется, ну так мне хочется – до зуда. Поэтому я здесь и что-то узнаю – то, что меня волнует сильно: земля-то «руськая» пошла откуда?
Будущее само откроется, а прошлое надо открывать. Мельком сказал об этом, после обдумаю. Сейчас не к теме.
Вот что ещё. Выводы из всего того, что пройдёт через мои руки, из моего практического археологического опыта, делать буду всё же я сам, никому не доверю. Пока не знаю, как всё это сочетать? Ну, как сочтётся. Зимой же надо будет чем-то заниматься; лопатой – снег лишь в поле ворошить зимой, ножом и кисточкой… понятно.
От Олимпиады, говорят океанологи, сбежали из столицы. Лето – а почему не в океане? Можно сбежать было туда. Только вернулись, говорят. Два года дома, Одиссеи, не были. Теперь до следующей экспедиции. Знакомы с Туром Хейердалом. И про него нам рассказали. И про Кусто. И с ним знакомы. Везёт же людям. Жизнь так жизнь. Мы тут – в земле, как черви дождевые… шшуры.